Усвойте и ужаснитесь: моя истинная родина – это постель, в которой спит моя жена Лукреция («твой свет, о светлейшая, озарил непроглядную, горькую ночь мою» – это фрай Луис де Леон [105] dixit), ее дивное тело – единственное знамя, под которым я готов идти в бой, а единственный гимн, способный растрогать меня до слез, – голос моей любимой, ее смех, ее плач, ее вздохи, и к тому же (заткните уши и нос) ее икота, отрыжка, газы и чиханье. Вам решать, могу ли я называться истинным патриотом, как я это понимаю.
Будь проклят Онетти [106]! Будь славен Онетти!
Дон Ригоберто проснулся в слезах (в последнее время такое случалось с ним довольно часто). Он легко преодолел границу сна и яви; глаза уже различали во мраке очертания предметов; слух улавливал монотонный шум моря; едкая сырость щекотала ноздри и пропитывала кожу. Кошмар, выбравшийся на волю из темной сердцевины подсознания, расположился на поверхности, обернувшись смутной, необъяснимой природой. «Хватит реветь, дурак». Но слезы все бежали по щекам, горло сжимали рыдания. А вдруг это телепатия? Вдруг ему послан знак? Что, если в душе Лукреции, словно червячок в сердцевине яблока, зародилось предчувствие неизбежной беды и она всем своим существом устремилась к любимому, надеясь, что он разделит выпавшую ей тяжкую ношу? То был призыв in extremis [107]. Дату операции уже назначили. «Мы вовремя спохватились, – заявил врач, – однако потребуется удалить грудь, возможно, обе. Постучим по дереву: метастазов пока нет. Эта операция должна спасти вас». И злодей, не скрывая садистского удовольствия, принялся точить скальпель. В эту минуту Лукреция подумала о муже, захотела, чтобы он был рядом, поддержал и утешил ее. «Боже милостивый, я готов валяться у нее в ногах, словно жалкий червь, и молить о прощении», – содрогнулся дон Ригоберто.
Образ доньи Лукреции, распростертой на столе под ножом хирурга и приговоренной к варварской операции, вызвал у него новый приступ паники. Закрыв глаза, затаив дыхание, дон Ригоберто вообразил полные, упругие, мучнисто-белые, симметричные груди, дерзко торчащие темные венчики сосков, в минуты любви твердевших от его поцелуев. Сколько часов напролет он любовался ими, тискал их, ласкал, целовал, гладил, играл с ними, воображал себя то лилипутом, что карабкается по склону крутого холма к башенке на вершине, то едва покинувшим материнскую утробу младенцем, который сосет живительную белую влагу, спеша усвоить первый урок наслаждения. По выходным дон Ригоберто любил сидеть на скамеечке в ванной и любоваться окутанной пеной Лукрецией. Повязав на голову тюрбан из полотенца, она тщательно намыливал а большой желтой губкой плечи, спину и длинные красивые ноги, на несколько мгновений раскрывая перед ним заветные места, и загадочно улыбалась. В такие минуты ее груди могли привести дона Ригоберто в религиозный экстаз. Они торчали из воды, словно цветы в окружении широких листьев, на сосках перламутром переливалась пена, а иногда, чтобы лишний раз наградить влюбленного («Так хозяйка бездумно гладит по голове лежащего у ее ног пса», – подумал дон Ригоберто, немного успокоившись), Лукреция принималась ласкать себя мочалкой, делая вид, что хочет еще раз намылиться. Ее груди были прекрасны, совершенны. Полные, упругие и теплые, они привели бы в восторг самого похотливого языческого бога. «А теперь подайте мне полотенце, о мой паж, – говорила донья Лукреция, стоя под душем. – Если будешь хорошо себя вести, я, пожалуй, разрешу тебе вытереть мне спинку». Во мраке спальни груди Лукреции источали сияние, способное развеять его одиночество. Неужели беспощадный рак готов покуситься на эту красоту, доказательство божественной природы женского начала, которое воспевали трубадуры? В душе дона Ригоберто отчаяние уступило место гневу, звериной ярости, он готов был восстать против недуга и сокрушить его.
И тут его осенило. «Будь проклят Онетти!» Дон Ригоберто оглушительно расхохотался. «Проклятый роман! Чертова Санта-Мария! Гертрудис, чтоб ей провалиться!» (Так, кажется, звали героиню? Гертрудис? Точно, Гертрудис!) Вот откуда взялся кошмар, и телепатия тут ни при чем. Он все хохотал, возбужденный, счастливый, вмиг сбросивший с плеч страшную тяжесть. Дон Ригоберто почти готов был поверить в Бога (когда-то он выписал в тетрадь цитату из «Бускона» Кеведо: «Он был из тех, кто верит в Бога из одной только вежливости»), чтобы вознести ему благодарность за то, что грудь Лукреции останется невредимой, нетронутой клешнями рака, за то, что это был всего лишь сон, кошмар, навеянный проклятым Онетти, один из персонажей которого, Браусен, размышляет об операции, в самом названии которой (мастодектомия) слышится что-то скабрезное и мерзкое. «Благодарю тебя, Господи, за то, что это неправда, за то, что ее грудки не станут резать», – помолился дон Ригоберто. И босиком, в одной пижаме проковылял в кабинет, к верным тетрадям. Книжка, в свое время напугавшая его достаточно сильно, чтобы вызывать кошмары спустя не один год, должна была оставить в них след.
Будь проклят Онетти! Он, кажется, уругваец? Или аргентинец? В общем, откуда-то с Рио-де-ла-Плата. Знал бы писатель, что пережил по его вине несчастный дон Ригоберто. Забавная причуда памяти, нелепый каприз, барочный зигзаг, дурацкое совпадение. Почему он именно сегодня вспомнил о давно прочитанной книге, о которой за прошедшие десять лет не подумал ни разу? При свете настольной лампы дон Ригоберто отыскал стопку тетрадей из тех времен, когда ему в руки попалась «Короткая жизнь» [108]. Все его помыслы безраздельно занимали груди Лукреции, в полумраке спальни и в ванной, при ярком свете, нагие и покрытые тончайшим пеньюаром. И чудовищная сцена из «Короткой жизни», которую дон Ригоберто вспомнил во всех жутких подробностях, словно только вчера дочитал роман. Почему именно «Короткая жизнь»? Почему именно сегодня?
Нашел. Вот страница. На странице красовался жирно подчеркнутый заголовок: «Короткая жизнь». Далее следовало: «Величественная архитектоника, изысканная и оригинальная композиция; строение и стиль романа отчасти уравновешивают вялый сюжет и бесцветность персонажей». Не слишком вдохновляющая аннотация. Отчего же посредственный роман намертво врезался в память? Неужели только оттого, что, читая о Гертрудис, лежащей под ножом хирурга, он думал о точеных грудях Лукреции? Особенно хорошо дону Ригоберто запомнились начальные сцены. Рассказчик, посредственный клерк из крупного буэнос-айресского издательства по имени Хуан Мария Браусен, томится в своей обшарпанной квартирке, приходит в полное отчаяние от мысли, что его дражайшей супруге Гертрудис могут удалить грудь, краем уха слушает бессвязную болтовню соседки Кеки, то ли бывшей, то ли действительной проститутки, доносящуюся из-за фанерной перегородки, и заодно пытается сочинить киносценарий по просьбе своего друга и шефа Хулио Штейна. Затем следовала душераздирающая цитата: «Я с отвращением подумал о том, что мне придется лицезреть на месте ее груди свежий шрам, круглый и глубокий, сначала пунцовый или розовый, с тонкими следами от швов, который со временем побледнеет и превратится в тонкую полоску, как давний рубец на животе, по которому я любил проводить языком». И еще один эпизод, страшнее прежнего, в котором Браусен размышляет, как утешить изуродованную жену: «Я понял, что существует лишь один сколько-нибудь убедительный способ: открыто, при ярком свете склониться к искалеченной груди и целовать ее, доводя себя до подлинного исступления».
«Написать такие слова, от которых и через десять лет волосы встают дыбом, мог только настоящий писатель», – подумал дон Ригоберто. Он представил себе Лукрецию обнаженной, в постели, представил едва различимый рубец на месте, где совсем недавно вздымалась теплая нежная плоть, вообразил, как с преувеличенным рвением целует шрам, имитируя навсегда угасшее влечение, как любимая гладит его по волосам, – с благодарностью? с жалостью? – давая понять, что нужно остановиться. К чему лгать? Для чего им, воплотившим в жизнь самые дерзкие мечты друг друга, притворяться, если оба знают, что страсть ушла навсегда. Будь проклят Онетти!
– Ты просто остолбенеешь! – Донья Лукреция издала гортанный смешок, словно оперная дива, которая прочищает горло перед выходом на сцену. – Я сама остолбенела, когда услышала. А когда увидела – тем более. Говорю тебе, остолбенеешь!
– Знаменитый бюст госпожи алжирского посла? – поразился дон Ригоберто. – Искусственный?
– Жены господина алжирского посла, – поправила донья Лукреция. – Не притворяйся, ты прекрасно понимаешь, о ком идет речь. На обеде во французском посольстве ты весь вечер глаз с нее не сводил.
– Но у нее и вправду великолепный бюст, – возразил дон Ригоберто, слегка краснея. И с удвоенным рвением принялся ласкать груди жены: – Но не такой, как у тебя.