Записанный Л. Разумовским рассказ воспитательницы детдома посвящен эвакуации детей из Ленинграда. Ехать должны были только самые крепкие из них. Это дети-сироты, и одна лишь мысль о том, что кого-то надо спасать, а кого-то нет, настолько аморальна, что придает ее объяснениям с самого начала эмоциональный характер, с характерными междометиями и патетическим тоном: «Разве мы были неправы! Время было такое!»[580]. Перед нами исповедь послеблокадных лет, в которой в большей степени должны были оглядываться на нравственные правила, присущие мирному времени – отсюда и ее стиль. Но нельзя не предположить, что это неизжитый след давнего переживания, и не случайно возник такой разговор. Конечно, можно было бы утаить эту историю – но она к ней возвращается вновь и вновь, страстно и горячо. Каждый ее ответ любой человек, кто знал хотя бы и понаслышке о блокадном быте, мог сопроводить нелицеприятными комментариями, высвечивая хаотичность оправданий. Вот довод в пользу того, чтобы оставить детей в Ленинграде: «Когда нас на Финляндский вокзал привезли, только мы к вагону – сирена! Бомбежка! А у нас двадцать детей! Мы все бегом в бомбоубежище вместе с ними… А что бы мы делали со слабенькими. Их бы не уберегли, и других бы потеряли»[581].
Частое обращение к другим людям с надеждой, что они не осудят и поймут – одна из особенностей данного текста. Может быть, это следует рассматривать и как признание шаткости своих доводов. Она говорит так, будто знает, что ей могут задать и неприятные вопросы. Разве жизнь под бомбежками в городе являлась менее опасной, чем в эвакуации, где дети были избавлены от налетов и обстрелов? Этих, самых слабых, не способных дойти до убежища, и следовало оставлять в Ленинграде? Здесь бы их уберегли?
5
У поступка, чью безнравственность ощущали, хотя и не всегда хотели это признавать, могло быть и такое оправдание: никто не требовал у других продуктов, но они сами упрашивали их взять, приводя, казалось, веские доводы. А. А. Аскназий рассказывала, как у нее украли карточки и ей помогала соседка, отдавая половину своего пайка. Ее пытались отблагодарить, но обмен был явно неравноценным: крупа за хлеб. Оправдываясь, А. А. Аскназий ссылалась на слова соседки, уверявшей, что крупа для нее важнее, чем хлеб[582].
Частым являлся и другой мотив: продукты, предложенные голодным человеком, брать нельзя, но если это награда за те усилия (и немалые), которые прилагаются для его спасения, то, может, следует отнестись к этому и иначе. И. Д. Зеленская навещала в больнице машиниста электростанции: «Он часто предлагал мне в благодарность то хлеба, то чуть не денег. Я, конечно, категорически отказывалась, но в один голодный день не выдержала и, когда он стал угощать меня сухарями, – взяла»[583].
Пишет это человек, который не только постоянно подчеркивает в дневнике свою стойкость и бескорыстие, но и подмечает отсутствие этих качеств у других. Не может она просто сослаться на голод, нужны еще какие-то оправдания: «Правда, в тот день я два часа провозилась с оформлением его выписки из больницы, потом отдала ему свой последний [курсив мой. – С. Я.] рис и лимонную кислоту»[584]. Довод неопровержимый, но ощущение стыда остается: «Вышло так, что я что-то получила за свои услуги, что с моей точки зрения недопустимо». Что же делать, если заканчивается декада и дополнительных обедов не хватит на всех, и никак не выдержать это, и «все нутро томится по каше»? Придется и завтра занимать у него талоны на обед. Нет, не просить отдать даром, а именно занимать, но все равно это горько: «Вот тебе и принципиальность!» И потому надо еще чем-то оправдаться. Чем? Да, только этим, страшным аргументом, который в те дни приводила не одна лишь И. Д. Зеленская, но который являлся самым убедительным: «Впрочем, с талонами я не очень себя упрекаю, потому что, несмотря на все усилия, едва ли удастся его спасти и карточка все равно пропадет»[585].
Оправдания – это не только поиск оговорок, призванных убедить, что человек, вопреки обстоятельствам, продолжает оставаться добрым и милосердным. Здесь важнее другое – постоянное повторение, подтверждение этических правил, что не позволяет их полностью отметать и тогда, когда отступления от них становятся более частыми. Даже попытка оправдать или приукрасить себя имеет немаловажные последствия. В ней, как ни парадоксально, прослеживается стремление сохранить нравственные заповеди, разумеется, приспособив их к блокадной повседневности. Совершив неблаговидный поступок, прежде всего, ищут то, что может объяснить его. Нравственно ли ожидать благодарность за оказанную поддержку? Нравственно ли брать хлеб у другого человека, если тот не может или не хочет им воспользоваться? Везде, даже в корыстных действиях и побуждениях, можно обнаружить, как оглядываются на моральные заповеди.
Одна из блокадниц пишет в дневнике 21 ноября 1941 г. о том, что не смогла достать продукты для матери. Первое из оправданий типично для этих дней: «Она что-нибудь наверное там поест»[586]. Больше оправдаться нечем – но, может быть, попробовать сделать это как-то иначе. Например, сказать о тех чувствах, которые она испытывает к матери – и тогда никто не заподозрит ее в черствости. И сказать от всего сердца, сильнее, эмоциональнее, чтобы даже и сомнения не было в том, дорог ли ей самый близкий на свете человек: «Дорогая, золотая мамочка придет голодная, я прижму ее к своему сердцу, крепко. Крепко обниму и скажу ей о постигшем нас горе и она, я думаю, не будет сердиться»[587].
Еще один случай. Она же получила в школе желе и принесла его домой. «Желе спрятала. И вот теперь не знаю, как поступить, то ли съесть его одной, то ли поделиться»[588]. Она давно испытывает голод и, наверное, отдать подарок ей жалко. Признаться в этом она не хочет и ссылается на такой довод: «Маловато будет, это только облизнуться». Если так, то родных не надо и «раздразнивать»: «Съем я в этот раз одна». Так уж получается, но она порядочный человек, она поделится с ними потом, непременно поделится: «…Буду носить обязательно с собой банку пустую и, если будут давать желе еще, то… накоплю 3 порции и угощу их»[589]. И не придется их «раздразнивать», и рады они будут, когда съедят так много, и может быть теперь уверена она в том, что ее не назовут жестокой.
Трудно сказать, всегда ли такими являлись оправдания, если не удерживались и съедали то, что принадлежало другим. Но вот что обращает на себя внимание. Могли ведь скрыть свой поступок, – но нет, мы видим самообличения, нередко и драматические, скрупулезные поиски тех аргументов, какими можно защититься, извинения и обещания. Разбор каждой такой истории становится похожим на нравственный урок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});