— Проваливай, — миролюбиво сказал десятник, едва дослушав странника.
Но тот только огладил бороду, не к месту улыбнулся и добавил:
— Нет, вы передайте великой государыне Золотинке, что пришел Поплева. Одно слово: Поплева. Вас государыня никогда не целовала? Поцелует. Золотинка кинется вам на шею.
Кольчужники переглянулись, позволив себе лишь самые осторожные, едва скользнувшие по лицам ухмылки, ибо тут была замешана честь государыни — с какой стороны на это дикое предположение ни посмотри. И десятник, величественной дородности муж, в достаточно близком соседстве благоухавший раскинутыми поверх железа кружевами и лентами, повторил с той простецкой грубостью, которая сходит иногда и за дружелюбие:
— Проваливай, пока цел.
— Придется позвать полуполковника, — добавил второй, имевший понизу кольчуги нечто вроде коротенькой присборенной юбчонки, какие носят не вошедшие в возраст девочки.
— А полуполковник у нас хват, рассусоливать не будет, — закончил мысль третий, тот патлатый с тяжелым, грубым лицом молодец, что отмечен был посверкивающей на солнце серьгой.
— А если я черкну несколько слов? Возьметесь вы передать записку?
На этот раз они ничего не ответили, но как-то так поскучнели, что и самый непонятливый бы сообразил: терпение придворных вояк близится к концу. Поплева понял. Потоптался еще в раздумье и почел за благо воздержаться от пререканий.
На другом краю площади он подыскал себе клочок тени под боковым порталом соборной церкви, откуда просматривались городской дворец государыни и вооруженные бердышами стражники у входа. Тут, в углублении церковных ворот, нашелся теплый от недавнего солнца приступок, где можно было устроиться по-хозяйски. Поплева положил шапку и посох, достал из котомки ломоть хлеба, соль и большую луковицу, увенчав все это богатство початой бутылкой мутного вина. По некотором размышлении, впрочем, он убрал лук, а затем и вино, лишив себя слишком пряных и духовитых удовольствий в предвидении скорой встречи, тесных объятий и лобзаний. Пощипывая понемногу хлеб, он приготовился ждать.
Спокойный, доброжелательный взгляд его обнимал и расфуфыренных стражников напротив, через площадь, и шумливый торг по правую руку от дворца. Заслышав громыхающую карету, он настороженно приподнимался, а удостоверившись в ошибке, с прежним добродушием разглядывал дремавших на ступеньках церкви нищих.
Поплева изрядно удивился бы, если бы узнал, что кое-кто из отметивших его своим вниманием зубоскалов, не расстается с ним уж какой час. Бесплодно тянувшийся день не обещал как будто бы новых развлечений, и тот настойчивый соглядатай, что следовал за Поплевой еще от предместий, это понимал — он не навязывал страннику своего общества, ни в коем случае! Одетый в немаркий долгополый кафтан сухопарый человек. Невыразительный облик его разнообразили лишь долгие кудри, выбивавшиеся из-под маленькой шапочки, да необыкновенно густые крылья бровей, которые придавали нечто многозначительное внимательному, слегка косящему взгляду. Не первый час взгляд этот привлекали устало вытянутые ноги Поплевы, на которых красовались пыльные меховые сапоги, — ничего иного с того края паперти, где устроился терпеливый соглядатай, видно не было, но хватало и этой малости, чтобы человек ощущал себя при деле.
Между тем Поплева напрасно поджидал свою девочку: Золотинки не было во дворце, который назывался с незапамятных времен Чаплинов дом. Не было ее тут даже и при том произвольном допущении, что блистательный золотой оборотень, которого привычный ко всему народ признавал за государыню, мог считаться выросшей на глазах у Поплевы славной девочкой Золотинкой. Ни Золотинки не было тут, ни обманчивого ее подобия Лжезолотинки, потому что приноровившаяся к краденому обличью Чепчугова дочь Зимка проснулась тем ясным и непорочным утром в своей загородной усадьбе Попеляны.
Семь месяцев беспрестанного торжества не насытили Зимку. Она меняла дворцы и палаты, как наряды, ночевала не там, где проснулась, а просыпаясь, раскидывала в истоме руки, ощущая мучительную невозможность объять собой уготованную для наслаждений вселенную. В ворованном счастье ее было нечто лихорадочное. Наслаждение не давалось, отравленное потаенной, никогда не исчезающей вовсе тревогой.
Любовь Юлия отзывалась в Зимке трудной, неразрешимой ревностью к самой себе, к своему краденому обличью. Зимка мучалась, не зная то ли доказывать полное свое тождество с Золотинкой, оправдывая надежды и ожидания Юлия, которые она добросовестно стремилась постичь, то ли, напротив, завоевать его заново, для себя, унизив и опровергнув самую память о Золотинке. Она была непоследовательна и нерешительна и вдруг теряла благоразумие в припадке болезненного своевольства, за которым стояла все та же неизлечимая, как застарелая язва, неудовлетворенность.
И даже самая Зимкина жизнерадостность — то лучшее, что она могла с чистым сердцем подарить Юлию, — носила в себе нечто вымученное, преувеличенное. Во всяком случае, с тех самых пор, как Зимка приметила, что Юлий наслаждается ее весельем и радостью, что оживает ее смехом и заражается ее бодростью. С тех пор Зимка с поразительным постоянством не пропускала ни единого случая и повода для веселья.
Испорченная тайной червоточиной, жизнь ее была полна натужных усилий. С немалым удивлением обнаружив, что Юлий совсем не знает ревности в том привычном, «короткоходовом» ее варианте, который так хорошо изучила Зимка, она почитала необходимым возбуждать эту ревность, окружая себя блестящими молодыми людьми. Ни сном ни духом не помышляя об измене, она, случалось, заводила дело так далеко, что и сама начинала пугаться порожденных ее усилиями призраков, которые принимали совсем не призрачные, телесные очертания.
Временами Зимка с беспокойством чувствовала, что не может точно угадать, не совсем как будто бы, не до конца понимает, что нужно Юлию. Всеми силами пытаясь оседлать и укротить его страстное, в чем-то даже пугающее, небезопасное чувство к ушедшей в небытие Золотинке, она изводила себя и незаметно погружалась в пучину такой всеохватной, томительной, иссушающей любви, что с ужасом ощущала свою беспомощность перед любым ударом судьбы.
И судьба ходила уже, ворочалась и урчала где-то рядом…
В это беспорочное весеннее утро Зимка проснулась в устеленной пуховой периной ладье, которая была подвешена за штевни к потолку высокого и просторного, назначенного для приема сотен гостей покоя. Но, видно, Юлий все ж таки чего-то не додумал, устраивая эту игрушку: движение сонной женщины, стоило ей перевернуться, вызвало приметную зыбь, не весьма приятную для сухопутного человека.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});