О, сколько в этом было утонченной красоты!
Что в целом мире обладает такой силой очарования, как праздник пятого дня пятой луны? Ничто, даже крик пролетной кукушки!
Торжественное шествие – великолепное зрелище, но все же мне чего-то не хватает, если я не увижу переполненный до отказа экипаж с молодыми аристократами – ревнителями моды.
Когда погонщики гонят мимо такой экипаж и он мчится, словно расталкивая другие повозки, сердце так и бьется в груди от волнения.
{215. Прекрасно торжественное шествие…}
Прекрасно торжественное шествие, когда после празднества Камо Верховная жрица возвращается в свою обитель.
Накануне, в день праздника, все прошло превосходно, в самом строгом порядке.
На просторном и чисто убранном Первом проспекте жарко сияло солнце, лучи его пробивались сквозь плетеные шторы экипажа и слепили глаза.
Мы прикрывались веером, пересаживались с места на место. Как мучительно долго тянулось ожидание, пот так и лил ручьями…
Но нынче утром мы поторопились и выехали как можно раньше.
Возле храмов Уринъин и Тисокуин стояли экипажи. Ветки мальвы, которыми они были вчера украшены, заметно увяли.
Солнце уже взошло, но небо все еще было подернуто туманом… Всю ночь я не могла сомкнуть глаз, ожидая, когда же вдали послышится голос кукушки. А здесь всюду вокруг пело великое множество кукушек. Я слушала с упоением, как вдруг к их хору примешался старчески-хриплый голос летнего соловья, словно он хотел подражать кукушке… Это было и неприятно и прекрасно.
Мы с нетерпением ожидали начала шествия. Но вот на дороге, ведущей от главного святилища, показалась толпа носильщиков паланкина в одеждах тускло-красного цвета.
– Ну что там? Скоро ли начнется шествие? – спросили мы.
– Обождите! Сами не знаем, – ответили они и понесли дальше пустые паланкины. В одном из них только что изволила восседать сама Верховная жрица Камо. При этой мысли я исполнилась благоговением.
"Но как мужланы-носильщики смеют к ней приближаться?" – ужаснулась я.
Нас пугали, что придется еще долго ждать, но шествие началось очень скоро. Сначала вдали показались раскрытые веера, потом стали видны желто-зеленые одежды служителей императорского двора… До чего же прекрасная картина!
Поверх своих цветных одежд люди эти небрежно, только для вида, набросили белые. Словно перед нами появилась живая изгородь, усыпанная белыми цветами унохана. Казалось, в ее сени должна притаиться кукушка.
Накануне я заметила экипаж. Он был битком набит знатными молодыми людьми в кафтанах и шароварах одного и того же лилового цвета или в "охотничьих одеждах"… Одеты небрежно, занавески в экипаже откинуты, право, у них был сумасбродный вид!
Но сегодня Верховная жрица пригласила этих молодых людей к себе на пир – и все переменилось! Каждый из них в полном церемониальном костюме ехал один в экипаже, а позади сидел прелестный маленький паж.
Не успело шествие пройти мимо, как среди зрителей поднялось волнение. Все они стремились уехать поскорее, экипажи теснили друг друга. Это становилось опасным. Я подала знак веером из окна экипажа и крикнула своим слугам:
– Потише, не так быстро!
Но они и слушать не стали. Что поделаешь, я приказала им остановить экипаж в том месте, где дорога пошире. Слуги были сильно раздосадованы, им не терпелось вернуться домой.
Любопытно было глядеть, как мимо спешили экипажи. Каждый погонщик старался обогнать другого.. Наконец мы тронулись в путь.
Позади меня ехал в экипаже какой-то мужчина, – не знаю, кто он был. Невольно я обратила на него больше внимания, чем это случилось бы в обычное время.
Когда мы достигли развилины дороги, он выглянул из экипажа и сказал мне один стих из старой песни:
Расстанутся на вершине (*332)…
Еще я не устала от пестрой смены дорожных впечатлений, как мы достигли священных ворот-тории перед обителью Верховной жрицы Камо.
Экипаж старшей фрейлины был для нас большой помехой, и мы свернули на боковую дорогу. Она была полна очарования, словно уводила нас в горы, к дальнему селенью. По обе ее стороны ощетинились живые изгороди. Длинные ветки выбегали нам навстречу, но белые цветы на них еще только начали распускаться.
Я велела слугам наломать веток и украсить ими экипаж вместо увядших листьев мальвы.
{216. Хорошо поехать в горное селенье…}
Хорошо поехать в горное селенье в пору пятой луны! Вокруг, куда ни кинешь взор, все зелено: и луговые травы, и вода на рисовых полях.
Густая трава на вид так безмятежна, словно ничего не таит в себе, но поезжай все прямо-прямо – и из самых ее глубин брызнет вода невыразимой чистоты. Она неглубока, но погонщик, бегущий впереди, поднимает тучя брызг…
Справа и слева тянутся живые изгороди. Вдруг ветка, дерева вбежит в окно экипажа, хочешь сорвать ее, поспешно схватишь, но увы! Она уже вырвалась из рук и осталась позади.
Впереди тропа казалась такой узкой, что думалось, экипаж никак не пройдет сквозь гущину ветвей, но вот что любопытно, едешь дальше – и дорога словно раздвигается перед тобой.
Иногда колесо экипажа подомнет, захватит и унесет с собой стебли чернобыльника. С каждым поворотом колеса чернобыльник взлетает вверх, и ты вдыхаешь его чудесный запах.
{217. В знойную пору так приятно дышать вечерней прохладой…}
В знойную пору так приятно дышать вечерней прохладой, глядя, как очертания холмов и деревьев становятся все более неясными.
Когда перед экипажем важного сановника бегут, расчищая дорогу, передовые скороходы, это рождает особое ощущение прохлады. Но даже если мимо едут простолюдины, по одному, по два в повозке, – тростниковая занавеска позади отдернута, – все равно от этой картины веет прохладой.
Но чудесней всего, когда в экипаже зазвенят струны лютни-бива или запоет флейта. И так становится грустно, что звуки пролетели мимо и затихли вдали!
Иногда донесется странный, непривычный запах кожаного подхвостника на быке. Пусть я говорю сумасшедшую нелепицу, но, право, есть в этом запахе особая прелесть.
А как хорошо, когда во мраке безлунной ночи сосновые факелы, горящие впереди экипажа, наполняют его своим крепким ароматом.
{218. Вечером накануне пятого дня пятой луны…}
Вечером накануне пятого дня пятой луны идет слуга в красном платье, неся на каждом плече по большой охапка ровно срезанного свежего чернобыльника… Радостно чувствуешь приближение праздника.
{219. Когда однажды я ехала к святилищу Комо…}
Когда однажды я ехала к святилищу Камо, на полях шла посадка риса. Множество женщин, надев себе на голову (*333) вместо шляп что-то вроде широких подносов, не смолкая распевали песни. Они зачем-то пригибались к земле, вновь распрямлялись, медленно пятились назад, Что они делали? Мне было непонятно.
Я с любопытством глядела на них, как вдруг к своему огорчению поняла, что они в песне бранят кукушку;
О кукушка, постыдись.
Ты – негодница!
Знай поешь себе в кустах,
А я на поле тружусь.
Какой-то поэт в старину, помнится, заботливо сказал кукушке: "Ты не плачь с такой тоской! (*334)"
О, мне равно ненавистны и презренны люди, которые умаляют достоинства Накатады из-за его трудного детства или ставят кукушку ниже соловья!
{220. В конце восьмой луны…}
В конце восьмой луны я отправилась на поклонение в Удзума`са. На полях, покрытых спелыми колосьями, с шумом и говором двигалось множество людей. Они жали рис.
Да, верно сказал поэт (*335):
Кажется, только вчера
Сажали ростки молодые…
Я видела посадку риса, когда ехала в святилище Камо, а теперь уже настала пора убирать колосья.
Эту работу выполняли мужчины. Одной рукой они хватали стебли там, где они еще были зелены, у самых корней, а другой срезали покрасневшие верхушки каким-то неизвестным мне орудием, да так ловко, с такой видимой легкостью, что мне самой захотелось попробовать!
Но зачем они это делают – расстилают срезанные колосья ровными рядами?.. Непривычно-странное зрелище!
Шалаши полевых сторожей тоже чудно` выглядят.
{221. В начале двадцатых чисел девятой луны…}
В начале двадцатых чисел девятой луны я отправилась в храмы Хасэ, и мне случилось заночевать в каком-то убогом домике. Разбитая усталостью, я мгновенно уснула.
Очнулась я в середине ночи. Лунный свет лился сквозь окошко и бросал белые блики на ночные одежды спящих людей… Я была глубоко взволнована!
В такие минуты поэты сочиняют стихи.
{222. Однажды по дороге в храм Киёмидзу…}
Однажды по дороге в храм Киёмидзу я находилась у самого подножия горы, на которую должна была подняться.
Вдруг потянуло запахом хвороста, горящего в очаге… и душа моя наполнилась особой грустью поздней осени.
{223. Стебли аира остались от праздника пятой луны}
Стебли аира остались от праздника пятой луны. Прошла осень, наступила зима. Аир побелел, увял, стал уродлив, но отломишь лист, поднесешь к лицу, и – о радость! – он хранит еще былой аромат.