Автомобиль помчался. У театрального подъезда Арнольд поцеловал руку Орловой и, подождав, пока высокая фигура последней скрылась за стеклянной дверью артистического входа, круто повернулся к эстонцу-шоферу и скомандовал, быстро вскакивая в экипаж:
– На Кирочную, к Орловым… Да поживее, пожалуйста, Герман. Каждая минута на счету…
III
Михаил Павлович Тишинский долго не мог опомниться после отповеди, данной ему молодой Орловой, тем более что отповедь эта являлась в данном случае совершенно несправедливой. Он менее всего думал о том, чтобы соединиться с дочерью прелестной Annette Орловой узами брака. Он даже не предполагал, что у красивой моложавой артистки есть почти взрослая дочь. Но, тем не менее, увидя девушку, простодушный и прямолинейный от природы, далеко еще не успевший испортиться в омуте столичной жизни, двадцатитрехлетний Тишинский сразу воспылал страстью к Клео. Оригинальная внешность этой «маленькой вакханки», женщины-ребенка и женщины-кошки, как ее справедливо называл Арнольд, поразила его, ударила по нервам, по дремавшей до сих пор страстности натуры. За прелестной Annette, как называли актрису Орлову в том кружке, в котором он вращался, он волочился скорее из моды, как всякий богатый наследник ухаживает за артисткой, из желания поддразнить менее счастливых товарищей, он, которому богатый и щедрый родитель отсыпал каждое первое число столько денег, сколько он спрашивал у старика.
Забившись в свою сибирскую нору, старик Тишинский все то, что мог бы проживать сам, живя в городе, посылал своему единственному сыну, любимому им до самозабвения.
– Наша фамилия старинная, заслуженная, дворянская, – говорил он, когда его упрекали в излишнем баловстве и поощрении к расточительности сына, – и чтобы с честью и достоинством носить ее, необходимо иметь деньги для представительности, для комфорта. А Миша у меня единственный, умру – все равно ему оставлю, не потащу же за собою в могилу. Деньги же молодежи нужнее, чем нам, старикам, так пусть и пользуется ими вволю, пока молод.
И молодой Тишинский пользовался, как мог и как умел. Он страстно и искренне любил искусство вообще, а драматическое в частности. И ежедневно проводил свои вечера в театре. Его увлечение Орловой выросло на этой почве. Вернее даже не увлечение ею, а теми ее образами, которые она умела создавать в свете огней рампы. У него и знакомство-то с нею завязалось на этой почве. В душе своей этот по виду простенький, казавшийся моложе своих лет юноша носил бога, бога красоты, и это оберегало его от засасывающей грязи жизни.
Незаслуженно обвиненный Клео, он ушел от нее смущенный, взволнованный и почти испуганный неожиданной отповедью. А в душе кто-то назойливый и упрямый нашептывал вопреки разуму и логике:
– Она должна быть твоею, она должна быть твоею. Это именно та девушка, о которой ты втайне мечтал, и она будет твоею, будет…
В то же самое время Клео, не подозревавшая даже о том впечатлении, которое она произвела на молодого человека, и относившая его намерение целиком за счет «интриг» матери, которую она, кстати сказать, подозревала во всевозможных кознях, все еще пылала негодованием. Вся розовая от волнения прошла она в свою комнату.
Здесь, в этой голубой шкатулке (голубой цвет был ее излюбленный: он так шел к ее рыжим волосам и ослепительно белой коже), обтянутой бирюзового цвета кретоном с атласными бантами и розетками, пахло какими-то острыми, с несомненной примесью мускуса, духами. Изящные, самых неожиданных и прихотливых форм, козетки, пуфы, кресельца и диваны были расставлены, вернее, разбросаны в живописном беспорядке на белых коврах с крупными, чудовищных форм и футуристической тенденции цветами. Узкая, за такими же нелепыми и крикливо разрисованными ширмами, постель казалась каким-то неожиданным оазисом чистоты и девственности среди целого хаоса статуэток, картин вольного содержания, всяких ширмочек, шкафчиков, бра и экранов, с теми же не то футуристическими, не то символическими рисунками. А в простенке между двух окон стояло прелестное трюмо, отражавшее сейчас маленькую, полудетскую фигурку и растрепанную голову обладательницы этого странного экзотического уголка. В нем же отражался и портрет во весь рост Анны Игнатьевны, помещавшийся напротив. На нем артистка была изображена в роли Сафо… Грозно смотрели ее строгие, страстные, обведенные синими кольцами глаза. Траурной каймой были обведены строгие брови… И в красноречивом молчании сомкнуты гордые уста.
Рыжая Клео, войдя в свою комнату, с такой любовью устроенную ею самой несколько месяцев тому назад на средства того же баловника дяди Макса, когда она была еще в старшем выпускном классе гимназии, подошла прежде всего к зеркалу и вперила в свое отражение все еще горевшие гневом и негодованием глаза. И вот постепенно стало проясняться выражение бело-розового свежего личика. Лукавый огонек зажегся в глубине этих желто-зеленых кошачьих глаз, улыбка растянула пухлые губки. Вдруг она расхохоталась, откинув назад головку.
– И этот дурак, этот длинный воробей смел думать, что я смогу, что я захочу стать его женою!.. Как бы не так. И с этой внешностью маленькой вакханки, как называет меня Макс, и с моей перламутровой кожей, с моими влекущими глазами (его выражение тоже) быть женою этого желторотого птенца, у которого, кроме папашиных приисков, нет ничего за душою… Ни ума, ни остроты, ни умения оценить такую штучку, как я! Ну уж это дудки-с! Ступайте пасти ваши стада, как говорят французы, куда-нибудь подальше, милый Мишель, а вам такой табак не по носу.
И она с задорным видом настоящей французской кокотки – увы! – низкого пошиба, ухарски щелкнула пальчиками перед воображаемым носом злополучного Мишеля.
Потом с тем же веселым хохотом повалилась на ближайшую кушетку, вся потягиваясь, нежась и извиваясь на ней с чисто кошачьей грацией. Протянула руку через голову, нащупала стоявший в изголовьях кушетки на стенном бра портрет… То было изображение Арнольда. На нее смотрели дерзкие, усталые глаза, и чуть усмехались надменные порочные губы. Девушка смотрела минуту жадным влюбленным взглядом в красивое лицо Арнольда. Потом, с внезапно загоревшимися глазами, с яркой краской, внезапно вспыхнувшей на лице, прижала портрет к сильно бьющемуся сердцу и опрокинулась с ним вместе на спинку кушетки, осторожно и нежно сжимая его в объятиях. А услужливая память уже рисовала пережитые впечатления из недавнего полудетского прошлого.
Ей, Клео, минуло одиннадцать лет, когда в их доме появился этот красивый, тогда еще тридцатилетний блондин, пресыщенный и одновременно усталый. Рано развившаяся девочка, росшая на свободе среди удушливо-пряной обстановки дома, хозяйка которого делила себя между подмостками и поклонниками, предоставленная развращенным нянькам и боннам, читавшая чуть ли не с восьми лет бульварную рухлядь, сразу при появлении в доме дяди Макса, жениха ее матери, почувствовала к нему какое-то острое влечение полуребенка-полуженщины. Дядю Макса очень забавляла эта детская любовь, и он всячески поощрял ее – разумеется, в шутку? Клео помнит его чересчур продолжительные поцелуи и не менее продолжительные сидения на коленях молодого, интересного жениха ее матери. Помнит его растлевающую лесть, его щедрые подарки, всегда умело подчеркивающие ее тщеславие крошечной женщины: полуигрушечные браслеты, кольца и прочую дорогую бижутерию, которыми он баловал ее вначале. А когда ей минуло четырнадцать лет, он привез ей целое приданое – белье из шелкового батиста, тончайшего, как паутина, с кружевами, прошивками и лентами, которому позавидовала бы любая шикарная парижская кокотка. Его ласки делались все смелее и смелее. Его чары заволакивали туманом экзальтированную рыжую головку. Недетская чувственность и настоящая страсть сжигали теперь маленькое тело подростка. Клео с грехом пополам доучивалась в гимназии… Все ее мысли сводились к одному стремлению, к одной цели: принадлежать ему, Максу… Принадлежать ему всецело… На всю жизнь, всегда, постоянно, ему одному, ему одному. И сейчас, думая эту свою постоянную думу, с закрытыми глазами, вся съежившаяся в комочек, она сладко улыбается своими пухлыми детскими губами…
Вдруг неожиданно она поднимается и садится на кушетке… и нервы ее опять натягиваются, как струны. До ее чуткого слуха долетает звук электрического звонка, несущегося из прихожей. Вот, постукивая каблуками, пробежала по коридору горничная Нюша… Вот снова шаги… Но не ее на этот раз, назойливые, скучные… Знакомая легкая и ленивая походка…
Знакомые, близкие, скорее сердцем, нежели слухом угаданные шаги… И легкий стук в дверь, и милый голос, спрашивающий: «Можно?»
Собственное, упавшее до чуть слышного шепота: «Войдите…»
И сердце Клео замерло в груди. Сердце перестало биться.
IV
– Дядя Макс! – протягивая вперед тонкие розовые руки еще не вполне сформировавшейся девушки, прошептала с истомной нежностью Клео и зажмурила глаза.