В вагоне насыпью лежала какая-то цветная соль. В том, что соль, я убедился, когда пополз на четвереньках в темный угол: через потертые штаны соль попала в ссадину колена. Но это нисколько меня не смутило: соль так соль, а я в вагоне, угол занял, жду. Однако досадно, что стоим. Первое впечатление сильного мрака прошло, и мне стало видно, что в углу, по диагонали от меня, что-то или кто-то есть, примерно в такой же позе, как и я. Продолжаю сидеть молча и всматриваться: "Человек? Человек!" — убеждаюсь. Но он не подает никаких признаков жизни и, пожалуй, не знает, вижу ли я его. Но он-то, думаю, отлично видел, как я лез в вагон. "А может быть, он и впрямь не живой? — проскальзывает мысль. — Это хуже". Но вот поезд вздрогнул, послышался продолжительный гудок, и состав потащило. Неизвестный мой спутник продолжает молчать, а я решаюсь узнать, кого Бог послал в попутчики, и лезу к нему. Ближе, ближе, вот уже хорошо вижу в овчинном колпаке шерстью наружу (шапки такие я видел у спецпереселенцев с Украины). Он живой, смотрит на меня, молчит. Начинать пришлось мне:
— Откуда едешь?
— 3 больници.
— А куда?
— Куда, куда. До свиих!
— А где они, свии?
— Та що сь тий причепивси, як той лист до сраци?
"Да-а, — думаю, — не получается знакомства". Но мне уже это кое-что дает: "Украинец; наверняка тоже беглый". Уползаю в свой угол и пристраиваюсь, чтобы уснуть. Бояться его не вижу причин. Так мы ехали несколько часов, и — ни звука друг другу, а уснуть я не смог. Поезд идет, хорошо, и это немного веселит, как будто есть и впрямь какая-то твоя станция, где ждет тебя нормальная жизнь. Между прочим, то, что дала мне Радуница, давно проскочило, и хочется есть. У хохла же, видел, торба, и, похоже, с чем-то съестным. "Может, спросить?" Ползу опять к нему:
— Слушай, земляк! Поделись, если есть хлеб. Отощал я. Вместе же едем.
— О, ддывись! Хлиб? Та який есь хлиб? Бачишь, тилько силь! Ось! Це скильки треба. А хлиб? — отводит глаза. — Десь вин еэ?
Я снова в своем углу. Чувствуется: поезд сбавляет скорость, вот качнуло на стрелках, шипение тормозов — остановился.
Спустя несколько минут дрогнула дверь, и в просвете появляется голова, а затем и весь человек. Сворачивает в мою сторону и движется прямо ко мне. Все это я хорошо вижу — он нет. Я хорошо понимаю, что бояться нечего: новый «заяц», только и всего, но все же нервы напряжены. Коснувшись моей обутки, он на мгновенье замер, но тут же понял, что в вагоне он не первый, выдохнул:
— У-у! Живая душа. Кто ты?
— Человек.
— Человек? Ну, если так, если че-л, о-век — добре!
Помедлив немного, новый «заяц» начал спрашивать меня кое о чем, но полностью я его не понимал, а лишь догадывался. Начал он примерно так:
— Да, а как у тебя курсак? — Я не понял, и он продолжил: — Ну, как, пуп к хребту не прирос? Мандрешник есть? А-а! Не все понимаешь! Хужее. Феню не знаешь. Так-так. Надо постигать, раз пробираешься таким фертом. Ну, насчет пожрать как? Нету, да-а-а, дела! Вчера в Кушве? Говоришь, Радуница? Ну так этого уже, считай, не было. Вчера… это — вчера, а клин под кишку и сегодня нужен.
Это он успел сказать, еще хорошо не осмотревшись, еще не зная, что в вагоне есть третий. Тут я ему и скажи, что, мол, вон у него, пожалуй, есть, но… не дает.
— О-о. Божись! Дела-а.
Оставив меня, тут же перебрался к украинцу.
— Здорово, Грицко! Завиткеля тикаешь?
— Який я Грицко?
— Ну — Микола.
— Який я Микола?
— Та яка разныця! Ну Семен. Я до тебя як до друга, а ты який-який. Чи сытий голодниго ни разумее? Я — честный вор! Хлиб йе?
— Хлиб? Який хлиб?
— Да ты не думай, что я буду отнимать. Я же сказал, что я — честный вор, а вор имеет право только украсть, чтобы все по-хорошему, без шума. Дашь — хорошо, а не дашь — тебе же хуже! Потому как обидел вора. Будешь оглядываться, бояться, и правильно. Надо бояться! А потому мы, воры, всегда по-хорошему. Мы силой не берем! А чтобы не делать ошибок, чтобы не примечать, я должен узнать, честный ли ты человек: давай-ка показывай, что у тебя в торбе! Хочу видеть, каков ты есть.
Заканчивается эпизод тем, что вор доводит украинца до слез. Тот пытается объяснить вору, что сам он "голодний як вовк", что у него "тильки дви буханци, для сэбе", бережет — дорога впереди долгая. Вор берет буханку «взаймы», с условием, что возвратит ему две на первой же остановке.
Хлеб черствый, воды нет, вокруг нас соль, есть мы не можем. Не можем и ехать. На станции Свердловск-сортировочная вор и я выпрыгиваем из вагона. О своих заверениях насчет возврата хлеба вор уже забыл и говорит, что надо искать воды. Нашли ручеек, уходящий под насыпь железнодорожного полотна в трубу, и, определив, что вода чистая, сделали привал. Разулись, вымыли лицо, ноги и только затем начали есть взятый «взаймы» хлеб украинца. Тут я и спросил вора:
— Вправду ты обещал отдать хлеб?
— Жалеешь его? Таких не надо жалеть. Вот дал бы он хоть крошку, по-человечески — дело другое. А раз "тилько для сэбе", то надо «по-хорошему», без шума. Закон у нас такой. Но не это для меня. Я — майданщик! — продолжал он свой рассказ. — Но, видишь? — развел он руками, бросая взгляд на свою одежду. — Шмутки не те. Первым дело шмутки надо заиметь. На воле ведь я только неделю, ничего еще не успел, — продолжал он, натягивая брезентовые сапоги, — да и воля волчья: ни ксив, ни грошей, ни хаты, одним словом — воля!
Неожиданно показался поезд. Как вор насторожился! Весь — внимание: "Оно! Пассажирский!", хотя совсем не знал, куда тот поезд шел. Ему было все равно. Так он ловко, винтом взметнулся на ноги! И оставляя меня, оборачиваясь на ходу, выкрикнул: "Ну, Ванюха, добра! Ни пуха, ни пера!" — и вцепился-таки на хвосте поезда. На вагонах я успел прочесть: "Свердловск — Москва". Я был не нужен ему, как и он мне. Я остался один. Дело было к вечеру, и было не только грустно… Рассовав остатки хлеба по карманам, я поднялся по насыпи на полотно железной дороги и пошел по шпалам в сторону Москвы. На верстовом столбике значилось свыше тысячи шестисот километров.
Пусть не сердится читатель, что занял я столь много времени рассказом об этой встрече. Она была первой (если не считать Радоницы) после того, как мы расстались с братом Константином и моей остановки в Новой Ляле.
Недели через три, 10 или 11 июня 1932 года, я спрыгнул с передней площадки паровоза пассажирского поезда на разъезде Тёша (километрах в сорока от города Мурома). Помню, что машинист, заметив меня только в самые последние минуты, когда я уже соскакивал, погрозил пальцем, посмеялся и что-то сказал своему помощнику. Мне же было не до смеха. Подобно бродячей, ничейной собаке, которая, поджав хвост и оглядываясь, убегает из запретных для нее мест, я, спотыкаясь, уходил в сторону. О том, что произошло на этом разъезде, я расскажу немного погодя, а сейчас вкратце о пути в тысячу триста километров — от пригорода Свердловска до разъезда Тёша.