Именно поэтому, а не из-за ее супружеских измен, он решил с Евгенией развестись.
Об этом своем решении он сообщил ей 18 сентября.
Услышав об этом, Евгения пришла в отчаяние. Хорошо зная, в каком мире она живет, она прекрасно понимала, что развод с мужем-наркомом означает не просто крах всего ее семейного благополучия и потерю ее высокого социального статуса. Если муж решил с ней развестись, значит, она обречена. И спасти ее теперь может только один человек. Вернее, не спасти, а — помиловать. Потому что только от него одного зависит решение ее судьбы.
На следующий же день — 19 сентября 1938 года — она пишет Сталину:
► Вчера Николай Иванович сказал мне, что мы должны развестись. Из того, что он меня долго расспрашивал о моих встречах с разными знакомыми, я поняла, что его вчерашнее решение вызвано не чисто личными причинами, то есть не охлаждением ко мне или любовью к другой женщине. Я почувствовала, что это решение вызвано какими-то политическими соображениями, подозрениями в отношении меня.
(Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 175)Далее она заверяла вождя, что знать не знает и ведать не ведает, чем вызваны эти подозрения, ведь она всегда была «боевым другом и товарищем» своего мужа. И более всего ее угнетает, что эти подозрения «в отношении нее» бросают тень на него.
Сталин на это ее письмо не ответил.
А положение ее с каждым днем становилось все более угрожающим. Шли аресты людей из ближайшего ее окружения. Именно в это время был арестован один из бывших ее любовников Семен Урицкий, который на первых же допросах дал показания, разоблачающие его бывшую любовницу в преступных связях, — в частности, в любовной связи с И. Бабелем.
Последним знаком приближающегося конца стал арест обеих «Зин» — уже известной нам Зинаиды Гликиной и другой близкой подруги Евгении Зинаиды Кориман, в то время работавшей техническим редактором журнала «СССР на стройке».
В отчаянии Евгения снова обращается к Сталину:
► Умоляю Вас, товарищ Сталин, прочесть это письмо. Я все время не решалась Вам написать, но более нет сил. Меня лечат профессора, но какой толк из этого, если меня сжигает мысль о Вашем недоверии ко мне. Клянусь Вам моей старухой матерью, которую я люблю, Наташей, всем самым дорогим мне и близким, что я до последних двух лет ни с одним врагом народа, которых я встречала, никогда ни одного слова о политике не произносила, а в последние 2 года, как все честные советские люди ругала всю эту мерзостную банду...
Я не могу задерживать Ваше внимание, поручите кому-нибудь из товарищей поговорить со мной. Я фактами из моей жизни докажу мое отношение к врагам народа, тогда еще не разоблаченным.
Товарищ Сталин, дорогой, любимый, да, да, пусть я опорочена, оклеветана, но Вы для меня и дорогой и любимый, как для всех людей, которым Вы верите. Пусть у меня отнимут свободу, жизнь, я все это приму, но вот права любить Вас я не отдам, как это сделает каждый, кто любит страну и партию. Я клянусь Вам еще раз людьми, жизнью, счастьем близких и дорогих мне людей, что я никогда ничего не делала такого, что политически могло бы меня опорочить. В личной жизни были ошибки, о которых я могла бы Вам рассказать... Но это уж личное. Как мне невыносимо тяжело, товарищ Сталин, какие врачи могут вылечить эти вздернутые нервы от многих лет бессонницы, этот воспаленный мозг, эту глубочайшую душевную боль, от которой не знаешь, куда бежать. А умереть не имею права. Вот и живу только мыслью о том, что я честна перед страной и Вами.
У меня ощущение живого трупа. Что делать?..
Простите, я не могла больше молчать.
Е. Ежова.
(Там же. Стр. 352—353)Но и на это, совсем уже отчаянное, можно даже сказать, истерическое ее письмо Сталин тоже не ответил.
Письмо это было отправлено из санатория имени Воровского — небольшой лечебницы на окраине Москвы для пациентов, страдающих нервными расстройствами, куда ее поместил Ежов. Точная дата его отправления неизвестна. Известно только (по регистрационному штампу), что получено оно было 17 ноября. А 19-го Е.С. Хаютина-Ежова в результате передозировки номинала впала в бессознательное состояние и через два дня умерла.
Ежову на следствии в числе многих других обвинений было предъявлено и обвинение в том, что он будто бы отравил свою жену. Но в этом он если и повинен, то не прямо, а — косвенно.
Приятель Ежова В.К. Константинов — тоже арестованный и впоследствии расстрелянный — на допросе показал, что Ежов, получив от Евгении из больницы письмо, послал ей снотворное. Потом он взял какую-то безделушку (статуэтку гнома) и велел горничной отнести ее Евгении: это был условный знак, что она должна отравиться.
Когда Константинов — позже — спросил у Ежова, почему Евгения покончила с собой, тот ответил:
— Мне думаешь легко было расставаться с Женькой! Хорошая она была баба, а вот пришлось принести ее в жертву, потому что себя надо спасать.
А после похорон (на которых он не соизволил присутствовать) на тот же вопрос, заданный ему кем-то из близких, ответил так:
— Женя хорошо сделала, что отравилась, а то бы ей хуже было.
В этом можно не сомневаться. По сравнению с тем, что ожидало Евгению в застенках Лубянки, смерть ее была легкой. Попадись она туда живой, заставили бы признаться во всех смертных грехах, включая подготовку «покушения на товарища Сталина».
Обвинили же в этом ее «подельника» Бабеля.
► ИЗ ДОПРОСА И.Э. БАБЕЛЯ
НА ЗАСЕДАНИИ ТРОЙКИ,
ПРИГОВОРИВШЕЙ ЕГО
К РАССТРЕЛУ
— У вас были связи с Ежовым?
— С Ежовым никаких террористических разговоров у меня не было.
— Вы показали на следствии о том, что на Кавказе готовилось покушение на товарища Сталина.
— Я слышал такой разговор в Союзе писателей...
— Ну, а подготовка убийства Сталина и Ворошилова шайкой Косарева и Ежовой?
— Это тоже выдумка. С Ежовой я встречался, она была редактором журнала «СССР на стройке», а я там работал.
(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 78)Никакие «отпирательства» Бабелю не помогли. Все эти обвинения фигурируют и в приговоре:
► Именем Союза Советских Социалистических Республик... Военная коллегия... рассмотрела дело... Установлено... будучи связанным с женой врага народа Ежова... был вовлечен в заговорщицкую террористическую организацию... Признав Бабеля виновным... приговорила... Подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу... Приговор окончательный... в исполнение приводится немедленно...
(Там же)В начале 60-х я познакомился с Надеждой Августиновной Надеждиной (Адольфи) — вдовой поэта Николая Дементьева (того самого, о котором у Багрицкого: «Коля, не волнуйтесь, дайте мне...»), и она рассказала мне о таком своем разговоре с Бабелем.
— Двух вещей мне никогда не дано будет испытать, — сказал будто бы Бабель. — Я никогда не буду рожать, и мне никогда не придется сидеть в тюрьме.
— Не зарекайтесь, Исаак Эммануилович! — возразила она. — Вспомните пословицу: «От тюрьмы да от сумы...»
— Ну что вы, — отмахнулся Бабель. — При моих-то связях...
Среди друзей Бабель числился мудрецом. Но, как гласит другая русская пословица, на всякого мудреца довольно простоты. То, что Исаак Эммануилович считал самой надежной броней, самой прочно гарантией своей неуязвимости, — оказалось причиной его гибели.
Если бы Сталин по каким-то своим соображениям счел это целесообразным, то же могло бы случиться и с Шолоховым.
* * *
Да, Михаилу Александровичу Шолохову было что вспомнить о зловещей реальности времен «культа личности», когда партия разрешила, — а кое-кому так даже и поручила, — об этом вспоминать.
Как же он воспользовался этой вдруг обретенной возможностью?
Впервые информация о том, что Шолохов осмелился переступить «рубеж запретной зоны» и прикоснуться к теме сталинских репрессий, просочилась в печать 1 марта 1960 года. В этот день в «Правде» появилась статья Шолохова, из которой советские читатели узнали, что американский журналист Гаррисон Солсбери сообщил, что в первоначальной версии второй книги «Поднятой целины» главные ее герои — Давыдов и Нагульнов — погибали в сталинских застенках. Шолохов эти «гнусные измышления» американского «борзописца» решительно опроверг. (Статья его называлась: «О маленьком мальчике Гарри и большом мистере Солсбери».)
Опровержению этому, конечно, грош цена. В то время такие опровержения на страницах советской печати шли потоком. Несколько лет спустя сам Хрущев публично опроверг «ложные слухи» о том, что он будто бы наговорил на магнитофонную пленку и передал на запад свои мемуары. Впоследствии, как мы знаем, выяснилось, что слух этот вовсе не был ложным.