Эта планета была тем же самым миром, который разворачивался по ходу нашего вагона. Той же станцией, где поезд наконец остановился. Той же пустынной платформой, омытой ливнем. Теми же редкими прохожими с их будничными заботами. Тем же самым миром, но увиденным по-другому.
Помогая Шарлотте сойти, я пытался определить это «по-другому». Да, чтобы (увидеть эту другую планету, надо вести себя как-то по-особенному. Но как?
– Пойдем съедим что-нибудь, – сказала бабушка, выведя меня из раздумья, и направилась к ресторану, расположенному в одном из крыльев вокзала.
Зал был пуст, столики не накрыты. Мы устроились у растворенного окна, из которого видна была обсаженная деревьями площадь. Фасады домов были украшены длинными красными полотнищами во славу Партии, Родины, Мира… Подошел официант и брюзгливо объявил, что из-за грозы отключилось электричество и ресторан по этому случаю закрывается. Я уже хотел встать, но Шарлотта проявила настойчивость – с той подчеркнутой вежливостью, которая своими старомодными формулировками, переведенными, как мне было известно, с французского, всегда производила впечатление на русских. Официант заколебался, потом отошел, явно растерянный.
Он принес нам блюдо, удивительное своей простотой: тарелка с дюжиной кружочков колбасы, большой соленый огурец, нарезанный тонкими ломтиками. Но главное – он поставил перед нами бутылку вина. Никогда я так не обедал. Официант и сам, должно быть, почувствовал, какая мы необычная пара и какая странная эта холодная трапеза. Он улыбнулся и промямлил что-то о погоде, словно извиняясь за оказанный нам прием.
Мы остались в зале одни. Ветер заносил в окно запах мокрой листвы. Небо громоздилось серыми и лиловыми тучами, освещенными заходящим солнцем. Время от времени взвизгивали шины автомобиля на мокром асфальте. Каждый глоток вина придавал этим звукам и краскам новую насыщенность: грузная свежесть деревьев, сверкание стекол, омытых дождем, яркая краснота лозунгов, влажные взвизги колес и еще неуспокоенное небо. Я чувствовал, как мало-помалу то, что мы переживаем в этом пустом зале, отделяется от настоящего момента, от вокзала, от незнакомого города и его повседневной жизни…
Тяжелая листва, продолговатые красные пятна на фасадах, мокрый асфальт, взвизги шин, серо-лиловое небо. Я оборачиваюсь к Шарлотте. Ее со мной больше нет…
И это уже не ресторан затерянной в степи станции. Но парижское кафе – и за окном весенний вечер. Серое и лиловое еще грозовое небо, взвизги шин на мокром асфальте, свежее дыхание каштановых деревьев, красные шторы ресторана по ту сторону площади. И я двадцать лет спустя, я, только что узнавший эту цветовую гамму и вновь переживший головокружение возвращенного мгновения. Молодая женщина напротив меня поддерживает с чисто французским изяществом разговор ни о чем. Я смотрю на ее улыбающееся лицо и время от времени киваю в такт ее словам. Эта женщина мне очень близка. Мне нравится ее голос, склад ее ума. Мне знакома гармония ее тела… «А мог бы я заговорить с ней об этом мгновении двадцатилетней давности, где-то в степи, на пустой станции?» – спрашиваю я себя – и знаю, что не мог бы.
В том далеком вечере двадцать лет назад Шарлотта уже встает, поправляет волосы, взглянув на свое отражение в стекле распахнутого окна, и мы уходим. И на губах у меня вместе с приятной кислотой вина испаряются слова, на которые я так никогда и не осмелюсь: «Если она все еще так прекрасна, несмотря на седые волосы и столько прожитых лет, то это потому, что сквозь ее глаза, лицо, тело просвечивают все эти мгновения света и красоты…»
Шарлотта выходит из вокзала. Я следую за ней, пьяный своим невыразимым открытием. И на степь нисходит ночь. Ночь, которая длится вот уже двадцать лет в Саранзе моего детства.
В следующий раз я свиделся с Шарлоттой через десять лет, всего на несколько часов, перед отъездом за границу. Прибыл я поздно вечером, а рано утром должен был ехать в Москву. Была стылая ночь поздней осени. Она вызывала у Шарлотты тревожные воспоминания о всех отъездах в ее жизни, обо всех ночах расставаний… Спать мы не ложились. Она пошла заварить чай, а я бродил по ее квартире, которая казалась мне маленькой и очень трогательной преданностью привычных вещей.
Мне было двадцать пять лет. Я был взволнован предстоящим путешествием. Я уже знал, что еду надолго. Или, вернее, что мое пребывание в Европе продлится далеко за пределы назначенных двух недель. Мне представлялось, что мой отъезд потрясет спокойствие нашей отяжелевшей империи, что все ее обитатели только и будут говорить, что о моем побеге, что новая эпоха откроется с первым моим жестом, с первым словом, произнесенным по ту сторону границы. Я уже жил этой процессией новых лиц, которые вот-вот увижу, великолепием пейзажей, 6 которых столько мечтал, возбуждением опасности.
И с эгоизмом молодости, зациклившейся на одном предмете, я сказал довольно развязно:
– А ты ведь тоже могла бы поехать за границу! Например, во Францию… Не тянет, а?
Выражение бабушкиного лица не изменилось. Она просто опустила глаза. Я услышал свист закипающего чайника, дробь снежной крупы об оконное стекло.
– Знаешь, – сказала она наконец с усталой улыбкой, – когда я в двадцать втором пробиралась в Сибирь, половину или, может быть, треть пути я прошла пешком. Это как отсюда до Парижа. Видишь, мне даже не понадобились бы ваши самолеты.,.
Она снова улыбнулась, глядя мне в глаза. Но, несмотря на оживленный тон, я уловил в ее голосе нотку глубокой горечи. Смутившись, я взял сигарету и вышел на балкон…
Там-то, над ледяной тьмой степи, я, кажется, понял наконец, чем была для нее Франция.
Часть четвертая
1
Как раз во Франции я чуть окончательно не забыл Францию Шарлотты…
Той осенью двадцать лет отделяли меня от времен Саранзы. Я осознал этот срок – это сакраментальное «двадцать лет спустя» – в день, когда наша радиостанция выпустила в эфир свою последнюю передачу на русском языке. Вечером, выходя из редакции, я представил себе бесконечную даль, зияющую между этим немецким городом и уснувшей в снегах Россией. Ночное пространство, в котором еще накануне разносились наши голоса, отныне, казалось мне, угасало в глухом гуле порожних радиоволн… Цель наших подрывных диссидентских передач была достигнута. Заснеженная империя пробуждалась, открываясь остальному миру. Этой стране предстояло вскоре сменить имя, режим, историю, границы. Должна была родиться другая страна. Мы были больше не нужны. Радиостанцию закрывали. Мои коллеги нарочито шумно и сердечно распрощались и разошлись кто куда. Одни собирались начать новую жизнь здесь же, другие – уложить чемоданы и податься в Америку. Третьи, наименее.реалистически мыслящие, мечтали о возвращении в метели двадцатилетней давности… Иллюзий не было ни у кого. Мы знали, что уходит в небытие не одна радиостанция, но сама наша эпоха. Все, что мы говорили, писали, думали, обличали, отстаивали, все, что мы любили, ненавидели, чего боялись, – все принадлежало этой эпохе. Мы остались перед пустотой, подобные восковым персонажам в кунсткамере, реликвиям почившей империи.
В поезде, уносившем меня в Париж, я пытался найти название всем этим годам, проведенным вдали от Саранзы. Изгнание как форма существования? Тупая необходимость жить? Жизнь, наполовину прожитая и, если разобраться, неудавшаяся? Смысл этих лет был для меня темен. Тогда я попробовал претворить их в то, что люди почитают надежными жизненными ценностями: в воспоминания о неустанных странствиях («С тех пор я повидал весь мир!» – говорил я себе с ребяческой гордостью), о телах женщин, которых любил…
Но воспоминания оставались тусклыми, женские тела – странно-безжизненными. Или вдруг пронизывали сумерки памяти агрессивно-назойливо, как глаза манекена.
Нет, эти годы были не более чем долгим путешествием, которому мне время от времени удавалось подыскать цель. Я изобретал ее, пускаясь в путь, или уже в пути,.или даже по прибытии, когда надо было объяснить свое присутствие вот в этот день в этом городе, в этой стране, а не в любой другой.
Да, путешествие ниоткуда неизвестно куда. Едва место, где я останавливался, начинало привыкать ко мне, оплетать приятной рутиной своих дней, уже надо было его покидать. Это путешествие знало только два времени: прибытие в незнакомый город- и отъезд из города, фасады которого только-только начинали отзываться взгляду… Полгода назад я приехал в Мюнхен и, выходя из вокзала, говорил себе, настроенный весьма практически, что надо будет найти отель, а потом квартиру как можно ближе к моему новому месту работы на радио…
Утром в Париже у меня возникла было мимолетная иллюзия настоящего возвращения: на какой-то улице недалеко от вокзала, еще не совсем проснувшейся в эту туманную рань, я увидел открытое окно и глубину комнаты, дышащей покоем, простым и будничным, но для меня таинственным – горящая лампа на столе, старый комод темного дерева, картина, немного отставшая от стены. Я вздрогнул, до того давним и знакомым показалось мне вдруг это приоткрывшееся интимное тепло. Подняться по лестнице, постучать в дверь, узнать открывшего, быть узнанным… Я поспешил отогнать это чувство узнавания, в котором тогда увидел всего лишь сентиментальную слабость бродяги.