– Что со мною?.. Где твоя честь, где твоя совесть, говори, боярин русский?.. Есть ли в тебе бог?
– Я обещал тебе фату за первый поцелуй…
– Береги ее мне или себе на погребенье! Возьми и свои деньги – они жгут меня, они скребут мне душу.
Она вынула из кармана золото, которое дал ей Волынской в разное время, показала ему один червонец:
– Видишь, на каждом из них диавольская рожа с когтями… – сказала она и бросила их на пол.
– Ты с ума сошла, Мариула?
– Пусть буду я, по-твоему, глупая, безумная цыганка; но ты, боярин русский, где твоя совесть, где твой бог, спрашиваю опять?.. Что обещал ты мне, когда вздумал обольстить бедную, невинную девушку; когда моими погаными руками доставал это сокровище? Не обещал ли ты на ней жениться? Кого брал тогда в свидетели?.. Злой, бессовестный человек, безбожник! ты – женат; ты погубил беззащитную девушку. Отдашь богу отчет на страшном суде, а может быть, расплатишься и в этой жизни?
Волынской смутился от слов обвинительницы своей, но старался как мог сохранить наружное спокойствие.
– Что ж тебе до того, что я женат? Ведь не ты моя любовница!
– Что мне?.. Не я любовница его?.. Вот что он теперь говорит!.. Но если бы ты ведал, что я…
Она не договорила, не зная, что делать, бросилась к ногам Волынского, обвила их своими руками, целовала их, рыдала, молила его о чем-то без слов. Но здесь силы вовсе оставили ее; она не могла выдержать страшной борьбы природы с желанием сохранить дочери ее почетное место в свете; она не смела назвать себя, цыганку, матерью княжны Лелемико… и в страшных судорогах распростерлась у ног Волынского.
Долго в ней не было никаких знаков жизни. Ей дана была всякая возможная помощь; ее привели в себя и отвезли бережно на постоялые дворы, наказав кому нужно было с прибавкою того, что лучше всяких наказов, – денег, чтобы за нею ухаживали, чтобы ей ни в чем не было недостатка. Но что вознаградит ей счастие дочери? Не мог Волынской объяснить себе причину такой сильной любви цыганки к княжне Лелемико; припоминал себе их чудное сходство и колебался в каком-то грустном подозрении. С этого времени угрызения совести начали терзать его, тем более что он убежден был в истинной к нему страсти Мариорицы. Нередко гремели ему вслух слова: «Безбожник! ты женат – и погубил невинную девушку; отдашь отчет господу на Страшном суде». Он слышал нередко во сне рыдания цыганки, чувствовал, как она крепко обвивала его ноги своими руками, как целовала их, как ему тяжело было от них освободиться…
Глава III
РАССКАЗ ЦЫГАНКИ
Угадываю любопытство многих моих читателей не о яблоке познания добра и зла, но о яблоке родословном, именем Минны украшенном, – и спешу удовлетворить его.
Марлинский
По нескольку дней сряду несчастная Мариула искала добраться до княжны Лелемико: ни разу ее не допустили. В разное время дня, даже по ночам, в жестокий мороз, становилась она на страже против дворца и выжидала, не проедет ли милое, бесценное для нее существо, не взглянет ли хоть сквозь окно, почуяв сердцем свою мать. Но о княжне Лелемико долго не было слова. Наконец, цыганка узнала, что она была очень нездорова, но что теперь ей лучше и она в прежней милости у государыни. Это несколько успокоило бедную мать.
Между тем, в ожидании свадьбы Кульковского, на которой и цыгане должны были действовать в числе трехсот разноплеменных гостей (надобно пояснить себе, что происшествия, нами рассказанные с начала романа, случились в течение двух-трех недель), товарищ Мариулы коновалил, торговал лошадьми, вставлял им зубы, слепых делал зрячими, старых молодыми и, где удавалось, не клал охулки на руку. Но посреди этих кровных цыганских занятий, которых он не покинул бы, если б имел кошелек и туже набитый, его кукона была постоянным предметом его забот. Когда Василий узнал ее новое горе, которому помочь можно было одному богу, он набрал ей целый короб надежд. Почему б Волынскому не развестись с женою, которую он не любит? Разве этого не водилось и на святой Руси? А Наталья Андреевна хворала: кто знает? она может и умереть на счастие Мариулы! Станется, что и государыня проведает о проказах господина Волынского и заставит его жениться на княжне, которую бережет пуще своего глаза. А почему бы и Мариуле самой не найти случая да подать государыне челобитную, что он, назвавшись холостым и обещавшись жениться на девушке, живущей под крылом самой матушки царицы, склонил бедную цыганку на сватовство и обманул всех.
– Не тужи, Мариуленька, – продолжал Василий, – назад не оглядывайся, прошлого не воротишь, поищем лучше впереди; старую брыкливую кобылу сбудем, огневого коня-молодца добудем. А чтоб знать, как дело повести вернее, порасскажи-ка мне от сивки-бурки, вещей каурки, как зачиналась белокаменна Москва, то есть как попала твоя дочка в княжны.
После утешений Василия отлегло несколько от сердца Мариулы; опять забилось это сердце надеждами, опять заструились они, как новая жизнь, по всему существу ее. Цыганка лелеет эти надежды, убирает, нянчит их, как дитя любимые свои куклы, и не может отказать виновнику их в рассказе, которого он желает.
Комната, похожая на тюрьму, худо освещенная сальным огарком, почернелые от сырости стены, две нары, одна против другой к стене расположенные и служащие диваном и постелью, – вот аудитория цыганки. Осмотрев тщательно за дверью и уверясь, что никто их не подслушивает, начала она свое повествование:
– Знавал, Вася, ты меня молодою, пригожею, застал ты еще мою красоту в Яссах; но уж тогда много сбыло ее; горе сушит, а не красит. Посмотрел бы на меня, когда мне не минуло еще двадцать лет, в годы моей Мариорицы! Цыганские таборы наперерыв хотели меня с отцом моим к себе: там, где я была, таборы мурашились гостями; за мои песни, а пуще за взгляд мой, платили щедро. Таскались мы много по России, Польше и турецким землям, и везде знавали меня под именем красотки и везде сулили нашим старухам горсти золота, лишь бы меня сманить в западню. Но чего не могли денежки, то сделал колдун – черный огневой глаз молдаванского князя Лелемико. Он был молод, пригож, сладкими речами оступил мою душу, как тенетами, и вывел меня из ума. Я полюбила его. Он дарил меня деньгами, нарядами – я не брала денег; мне надобна была только его любовь; я наряжалась только для него. В таборе, под кибиткою, родила я дочку. Пеленками из лоскутов, которые собрала потихоньку от добрых людей, я прикрыла наготу ее. Отец мой бранил меня, проклинал, бил и требовал денег. Я побрела к князю и принесла от него золото для отца и крещеное дитя. Крест, благословение отцовское, с надписью ножичком дня и года, когда родилась, и чего-то еще, носит и теперь моя бывшая Мариуленька. Не в долгом времени старушка княгиня доведалась, что у сына есть любовница из цыган, и заставила его жениться на богатой и знатной девице. Расставаясь, он смочил мою грудь слезами: я горько плакала, думала, что не переживу этой разлуки; но, взглянув на мою Мариуленьку, прижав ее, тепленькую, хорошенькую, у груди моей, утешилась. С этого времени она стала для меня весь божий мир, и отец, и полюбовник, и все родное; в ее глазках светили мне мое солнце, и звезды ясные, и каменья самоцветные, на устах ее цвели мои цветы махровые; здоровье ее был мой самый дорогой талан, жизнью ее я жива была. Знать, родилась я каким-то уродом. Господь создал меня только доброй маткой; я была негодная дочь, может статься – была бы и худой женой. Мариуленька ни в чем не нуждалась: при расставании князь одарил меня серебром и златом. Она росла в довольстве, в холе, в неге; я убаюкивала ее песнями, пригодными и для царских деток. Не только я и отец, но и весь табор любил ее и баловал. Я звала ее своею княжной, и за мною все ее так называли. Да у меня в уме, в разуме только и вертелось, что она не иное что будет, как княжна, господарша, а может статься, и султанша. Кто бы поспорил со мною, тому вырвала бы глаза. Содержала я табор и делала ему разные милости от имени моей Мариуленьки, и потому приказала величать ее своею господаршей. Дорогой взвидела ли моя Мариуленька пригожий цветок на лугу и манила его к себе ручками – стой табор за цветком; приглянулся ли ей мотылек – и все мальчики и девочки, словно ее придворные, бросались ловить мотылька. А когда мы под шатром небесным раскидывали свой шатер, надобно было видеть, как обступали ее малые и большие слуги ее, как наперерыв один перед другим старались ее утешить. И как она была хороша, вельможна на своей беленькой пуховой подушке, в цветном наряде, в золоте, в фольге, в лентах, среди запачканных лохмотников! Мариуленька бросала им из своих ручонок хлеб, сласти, а иногда и деньги. Мариуленька радовалась, и я была счастлива.
Цыганка остановилась, как бы для того, чтобы забыться в прошлом: и теперь прежнее ее счастие отсвечивалось в ее одиноком, блестящем глазе, горело на щеке, дрожало в ее словах. Насладившись прошедшим, она продолжала, вздохнув: