Мрачен, холоден Каргопольско-Онежский край, леса, перелески, озера. В ненастье, особенно по утрам, ватажники кашляли простуженно, отогревались у костра, лечились кипятком, настоянным на березовых почках.
На опушке, у самой реки, стоял малый скит, срубленный двумя старцами: церковка-однодйевка, бревенчатая келья. Ничего не спросили старцы у пришельцев, только и сказал один из них:
— Не судьи мы вам.
А второй вынес каравай черствого ржаного хлеба да несколько луковиц с солью, и ушли оба в келью.
В лесу, под городом, посадский мужик лес на избу валил. Спросили его, он плечами пожал:
— Держали какого-то важного государева ослушника, а кто такой, Болотников аль иной, — неизвестно, да сказывают, казнили и в Онеге утопили.
Плакал Андрейка, вытер слезу Тимоша: торопились, надеялись…
Разделившись, вошли в Каргополь с обозом, въезжавшим в город. Походили по торгу, отстояли обедню в Христовоздвиженском соборе, а потом долго стояли у реки, где, по рассказам, утопили Ивана Исаевича. Катила Онега темные, свинцовые воды, плескала о берег. Молчала река, молчали и ватажники. Помянули каждый про себя храброго воеводу да и подались из Каргополя назад, к Москве…
В тушинском стане веселье, играет музыка, бьют в бубны и литавры. Гетман Лисовский привел к царю Дмитрию немалое воинство. А недавно пришел Ян Хмелевский и на подходе Ян Петр Сапега.
Самозванец устроил во дворце для вельможных панов пышный прием. В хмельном угаре гудели хоромы. Паны пили вино, делались шумными, задиристыми.
Князь Роман крутил усы, похвалялся:
— Панове, из Москвы один боярин писал мне: царь Василий требует от круля нашего царика головой ему выдать. Я тем посланием зад вытер. Когда мы, панове, Москву возьмем, то не станем ждать милости от царика.
Паны, слушавшие Ружинского, захохотали. Матвей Веревкин покосился. Догадался: гетман плетет обидное. Ни слова не сказав, удалился в боковые покои.
А во дворце продолжали бражничать, куражились. Высокий худой пан выскочил вперед, поднял кулявку:
— За круля нашего!
— К черту круля! — перебили его. — За Речь Посполитую!
— За Речь Посполитую! — подхватили вельможные паны. — Куда подевался царик Дмитрий? Он не желает пить за Речь Посполитую?
— К черту царика! Пускай он сдохнет, только отдаст наши злотые, и мы возвратимся к нашим пани и паненкам!
— О Мать Божья, где еще есть такие красавицы, как у нас, панове?
— У царика Дмитрия губа не дура: взял в жены паненку Марину, дочь сандомирского воеводы Юрия.
— Отчего, панове, наш царик не вызволит свою жену? Ее царь Василий в Ярославле держит.
— Она ему жена, как мой кобель муж суке пана Адама Вишневецкого, — под глумливый хохот вставил Ружинский.
Ян Хмелевский нахмурился, а Лисовский возмутился:
— Панове, негоже насмехаться над тем, кому служим, из чьих рук едим. Вы к царю Дмитрию пристали по воле. Если нет ему веры, покиньте его.
Хмелевский одобрительно кивнул. Ружинский промолчал: не время ссориться с бешеным шляхтичем, осужденным крулем на изгнание из Речи Посполитой за рокош Зебржидовского…
Разбрелись паны, затих дворец. Атаман Заруцкий расставил караулы из казаков, остался во дворце: мало ли чего взбредет в голову хмельным шляхтичам.
Нигде не имел Иван Мартынович Заруцкий пристанища: ни в Речи Посполитой, ни в Москве. Искал удачи с Болотниковым, да сбежал. Теперь у атамана решение твердое: царя Дмитрия не покинет, авось с ним в Москву вступит.
Детство свое Заруцкий помнит смутно, и лицо матери видится как в тумане. Домик у Вислы-реки, ранняя смерть родителей, безрадостная жизнь у дядьки в Тарнополе. Старый пан Заруцкий не слишком жаловал племянника, а в один из набегов орды угнали Ивана в плен. Бежал, попал на Дон, к казакам. Походы за Перекоп, дикие степи, богатая добыча. Карманы, отягощенные злотыми, разгульное веселье в шинках…
Паны вельможные часто упоминают имя Марины Мнишек. Много всякого говорят о ней, жене Дмитрия. Его именуют в Москве самозванцем. Но отчего бегут к нему бояре и дворяне? А паны к его войску пристали, как голодные псы — к миске с похлебкой.
Заруцкий не знал Марину Мнишек, но однажды она явилась ему во сне. Она была красивая и манила его…
В ту ночь увидел сон и Матвей Веревкин. Будто стоит перед ним Ружинский с мордой волчьей, клыкастой и направляет на него самопал. Тут стрельцы набежали, уволокли гетмана, а стрелецкий десятник принялся попрекать Матвея: «Кой ты царь, самозванец непрошеный!»
В страхе пробудился Веревкин — на лбу испарина, а сердце стучит — того и гляди, из груди вырвется. Открыл Матвей глаза — в палате темень. Пробурчал:
— К чему свечи погасли? Причудится же этакая мерзость…
И тут же подумал: «Надо услать гетмана воевать северные городки».
В сопровождении Заруцкого и двух десятков казаков-донцов Лжедмитрий, насколько позволяла безопасность, приблизился к Москве. Въехав на холм, с высоты седла попытался разглядеть город. Однако сколько ни вглядывался, мало чего увидел, разве что Кремль и маковки церквей.
Однажды Веревкин побывал в Москве. Его нанимал литовский купец охранять обоз с товарами. Остерегаясь лихих людей, добирались долго. В Москве жил больше месяца, пока купец торговые дела вел…
Лжедмитрий придержал коня. Вспомнил, какой осталась Москва в памяти: вся в садах и рощах, с церквами и торгами, Кремлем каменным и дворцами…
Матвей Веревкин повел взглядом по стенам Земляного города, по селам, жавшимся к Москве. Там, за Земляным городом, Белый город, и называется он так оттого, что обнесен стенами из белого камня. Красным кирпичом Кремль и Китай-город защищены.
Дворцовые покои и Кремль, власть царская манят Матвея. В Речи Посполитой слышал, как сравнивали Москву с Иерусалимом, Царьградом и Римом…
Стоит красуется Москва. Там, за ее стенами, хоромы княжьи и боярские, все больше рубленые, двухъярусные, а на Красной торговой площади — лавки и ряды, чуть отойдешь в сторону — слободы ремесленные, стрелецкие, дома и избы разного люда, кабаки, где ели и пили разгульно, играли в зернь, где сходились всякие гулеваны…
Лжедмитрий повернулся к Заруцкому:
— Служи, атаман, мне, государю, верой-правдой, а за то я тебя своей царской милостью пожалую, как на престол родительский сяду.
Со стены грохнула пушка, и белое пороховое облачко поплыло над посадом. Лжедмитрий тронул коня.
Обратную дорогу молчал, прикидывал свои и Шуйского возможности. По всему получалось, царь Василий продержится долго, если не перекрыть подвоз хлеба в город.
Вдоль древних стен Кремля, под горой, огибая царские сады и Тайницкие ворота, течет Москва-река. С севера от воровских лесов впадает в нее Неглинная, с востока — Яуза, с запада — Пресня.
По берегам, к самой воде, лепятся деревянные срубы банек. Вечерами и по субботним дням они курятся сизыми дымками. Вдосталь напарившись и нахлеставшись докрасна березовыми веничками, мужики и бабы в чем мать родила остужаются тут же, в реках и запрудах.
Обильна Москва-река водами и рыбой разной. А на той стороне реки, от Крымского брода — широкая луговая низина Замоскворечья с избами и огородами, с заезжими дворами и сенокосами, кабаками и кружалом на Балчуге, рощами и садами.
Замоскворецкие мужики всяким ремеслом промышляют, а кое-кто рыбу ловит, плетет ивовые верши, ставит их на мелях…
У самого брода, в покосившейся, вросшей в землю избенке жил захудалый, ледащий мужик Игнашка с гулящей женкой Матреной. К исходу дня, в аккурат на праздник Ильи, заглянул в избу Яков Розан, пригнулся под низкой притолокой, переступил порог, сел на лавку, поморщился:
— Хоть дверь отворяйте: от зловония дух перехватывает.
Матрена огрызнулась:
— Знамо, у тебя кровь дворянская, ан ко мне, смердящей, случалось, ночевать хаживал. Ноне зачем явился?
— Не твоего ума дело. — Розан метнул ей деньгу. — Сходи в кабак.
Продолжая ворчать, Матрена вышла. Розан подпорол подкладку кафтана, извлек листы:
— Здесь, Игнашка, письма царские, чуешь?
— Подметные! — ахнул мужик.
— Дурак, и голова твоя пустая. Царь Дмитрий к стрельцам обращается, к себе на службу зовет, чтоб Ваську Шуйского не защищали. — Поднял палец. — Подкинешь стрельцам — вознагражу.
— А велика ли мзда? — Длинный нос Игнашки вытянулся еще больше.
— В обиде не останешься.
— Боязно!
— Не трясись, все одно сдохнешь — не от руки ката, так от зелья. Эвон рыло красное, ровно кафтан стрелецкий. Держи письма да Матрене не обмолвись.
Сам Розан страшился, как и Игнашка, однако виду не подавал. Когда, таясь, впервые с письмом к Ляпунову крался, меньше караулов было, а нынче насилу проскочил. Помогли углежоги: везли на Пушкарный двор мешки с углем.