− Святой был человек, − сняв черную шляпу, перекрестится тот. — И за что распяли?
− Не без твоей помощи! — побледнев, обернется к нему Яков, едва преодолевая страх.
− Помилуйте! — вскинет руки сатана. — Вы и без меня отлично управились.
− Не выкручивайся, − будет стоять на своём Яков. — Без тебя ни одна подлость на земле не обходится, недаром тебя Господь в бездну низринул.
− Господь? Ты, верно, думаешь, мы разыгрываем партию за твою бессмертную душу?
− А как же, вы как жизнь и смерть, − упрямо подтвердит Яков, потому что не сможет придумать ничего другого.
− Так жизнь и смерть работают в две руки: первая подминает, вторая прибирает, − с хохотом перебьёт его Люцифер. — Ты ещё не понял? Бог и дьявол сидят по одну сторону доски…
Глухо зазвонит колокол, и Яков Кац проснётся в холодном поту, будет долго лежать в постели, перебирая в памяти слова сатаны, а потом вдруг, коротко рассмеявшись, рывком скинет с себя одеяло и со стоической отрешённостью залезет под ледяной душ. Но всё это случится через несколько лет. А пока, уничтожив записки, которые сочинял для Александры Мартемьяновны, Яков Кац с математической выверенностью провёл всех, в том числе, и себя, но обмануть Луку ему не удалось, и в домовую книгу он попал как убийца приёмной матери. То, что «приёмыш» довёл до смерти его мать, Луку не трогало, глядя на грубо струганный гроб, на жёлтое восковое лицо, приподнятое маленькой подушечкой, он думал, как опишет похороны в домовой книге, вычеркнув из неё ещё одного старейшего жильца, совершенно забыв, кем приходится ему покойная. Александра Мартемьяновна была из тех женщин, которые строят мир вокруг своего безумия, вписывая в него окружающих, вставляя их камнями в свою мозаику. Она утаскивала за границы своего сумасшествия, осью которого было чёрствое, покрытое коростой сердце, расселяя по его тёмным подвалам, подчиняла своей воле. Все попадали под её влияние, пряталось ли оно под личиной очарования, когда Саша Чирина только начинала свой путь, или было неприкрытым давлением, когда Александра Мартемьяновна вышла на финишную прямую. Попадали все, кроме Луки. Из двух сумасшедших побеждает тот, кто безумнее. Посвятив себя настоящему, Лука все обиды оставил в прошлом, которое ненавидел, и всюду, где мог, подчищал его следы, избавляясь от его свидетелей. И оттого с тайным сладострастием вымарал из домовой книги имя матери. Уличать Якова Лука не собирался, в его расчёты не входило ссориться с Исмаилом Кац. При его посредничестве Исмаил уже продал свои квартиры заокеанской пищевой компании, которая разместила в них сотрудников, и теперь речь зашла о расселении всего дома. Все эти годы Лука оставался аскетом, имея в распоряжении жилой фонд семьи Кац, обитал в той же самой тесной кладовке, куда его, договорившись с Нестором, запихнула мать. В отместку за помощь он превратил Нестора в её любовника, да так и оставил, когда мать в домовой книге стала Александром Мартемьяновичем Чирина, сутулым мужчиной с длинными, плоским ногтями. Деловая активность Луки не имела ничего общего с корыстью, движущие им мотивы были личными, он хотел расплатиться с прошлым и по-своему видел будущее дома, которое приближал всеми силами. Лица в кирпичном здании менялись, так что Лука не успевал их запоминать, но долго смеялся, когда в третий подъезд въехали Иванов, Петров, Сидоров. Они оказались и на одном этаже, поначалу одалживаясь солью и спичками, а, когда узнали фамилии, сдружились. «Неспроста это», — качали они головами. Но потом привыкли. И звали друг друга: Иваныч, Петрович, Сидорыч. Дни коротали порознь, а вечерами собирались у Иванова, который был в разводе и жил один. Петров и Сидоров тоже разошлись, но делили площадь с бывшими жёнами. Жизнь на пятом десятке не поправишь, одна радость — есть куда пойти. Зиму встретили у Иванова — пили третьи сутки, спали вповалку на огромной двуспальной кровати, кидали на пальцах, кому бежать в «24 часа».
Застолье было в разгаре: консервы прикрывали на скатерти жирные пятна, под столом звякали пустые бутылки.
— А всё же здорово, что так сложилось! — в который раз говорил Иванов, поднимая стакан за мужскую дружбу.
— Перст судьбы, — откликался Петров.
— На чудесах мир держится, — подводил черту Сидоров.
Он носил короткий пиджак, и, когда измерял стакан мелкими глотками, у него задирался рукав, обнажая на запястье наколку. В молодости он отбывал срок, говорил, по глупости, и теперь часто заводил разговор про лагеря. Петров был инженером, Иванов — учителем. В юности у каждого свой круг, который к старости сужается до лестничной клетки. Да и работа осталась в прошлом, перебивались, чем попало.
— Такие времена, — вздыхал один. Остальные кивали. И снова ругали жизнь, которую донашивали, как старую рубашку.
Когда живёшь бок о бок, жена не становится бывшей — Петрову и Сидорову дома закатывали истерики.
— Завидуют, — с мстительной интонацией замечал Петров.
— А твоя мою ненавидит, — добавлял Сидоров.
— Бабы всех ненавидят, — вспоминал свою Иванов.
Злой декабрьский ветер налегал на стёкла, бросая из темноты горсти липкого снега. Заменяя тосты, каждые полчаса били часы. Прикончив спиртное, уже вывернули карманы, но наскребли всего на поллитровку.
— Эх, продать бы что… — почесал затылок Петров.
— Можно телевизор, — не раздумывая, предложил Сидоров. — Только моя не даст.
Осторожно покосились на хозяина:
— Может, твой, Иваныч, всё равно смотреть нечего?
Иванов замахал руками:
— А футбол?
От обиды у него покраснело лицо.
— Ладно, не кипятись, — похлопали его по плечу, — забыли, что болельщик.
И снова решили выпить. Заскрежетав вилками в пряном рассоле, зацепили по кильке. Хозяин разлил последнюю бутылку, за горлышко опустил под стол. Но распрямиться не смог — схватившись за сердце, повалился с выпученными глазами. «Иваныч!» — бросился Петров, задирая спиной бахрому у скатерти. Изо рта у Иванова шла пена, он лежал без движения посреди поваленных бутылок. Сидоров вызвал «скорую», а, когда приехала, метался по кухне, как челнок, пытаясь угостить водкой санитара. От укола щёки у Иванова порозовели, и, когда увозили в больницу, он пришёл в себя. «Ты на нас рассчитывай, — семенил рядом с носилками Петров. — Передачи там, ну, и если кровь понадобится…» У него тряслись губы, он то и дело промокал рукавом залысины. Спустившись к подъезду, растерянно топтали ледяное месиво, провожая взглядом отъезжавшую «скорую». Возвращаться было некуда, и решили поехать в больницу. Донимая заспанных сиделок, долго ждали врача.
— Ну как? — бросился ему навстречу Петров, у которого за спиной маячил Сидоров.
— А вы кем ему приходитесь? — прикрывшись ладонью, зевнул врач.
— Братья, — не моргнув, соврал Сидоров.
Врач уставился в стену:
— У него обширный инфаркт. Делаем всё возможное.
Вышли, подняв воротники. Слепил мокрый снег, редкие машины обдавали грязью. Пока брели домой, молчали, и только в подъезде обнаружили, что промёрзли до костей.
— Приличные люди умирают летом, — ляпнул вдруг Петров.
Но Сидоров не удивился:
— Выпить бы…
И опять вспомнили, что нет денег.
Была глухая ночь, но расходиться не хотелось.
— Жаль, он ключ не оставил, — щёлкнув зажигалкой, тихо сказал Петров.
Сидоров отмахнулся:
— Да его замок можно ногтем колупнуть.
На мгновенье обоим стало неудобно, точно их застали за ограблением могилы.
— Мы же только своё допить, — опустил глаза Петров.
— Иваныч бы простил, — выбросил окурок Сидоров.
С замком провозились целый час.
— Прикрой дверь-то, — прошептал Сидоров, вешая в прихожей мокрое пальто. — Подумают, воры.
— Да кому думать-то? — огрызнулся Петров. — Кругом свои.
В комнате было темно, но свет включать не стали, ограничились ночником.
— За Иваныча, — поднял стакан Петров, держа вилку с килькой. — Даст бог, выкарабкается.
— Земля ему пухом, — не чокаясь, выпил Сидоров.
Передёрнув плечами, покосились на полный стакан.
— Давай уж, и его, — хрипло предложил Петров.
Звякнув о зубы вилкой, Сидоров разлил поровну. Но пить повременили. Вынув сигареты, долго молчали, наблюдая, как в зеркале плывёт дым.
— Эх, жизнь! — едва не расплескав стаканы, стукнул вдруг кулаком Сидоров. — Я, когда сидел, всё ждал: вот выйду, заживу как человек… А что вышло? Нет, без любви — хоть в могилу!
Петров закашлялся и, прочистив горло, стал теребить покрасневший нос:
— Не скажи, Сидорыч, раньше мы покойней жили, никуда не спешили, будто два века намерили… — он опять закашлялся. — Это теперь всё рвут.
— А куда рвут? — гнул своё Сидоров. — Вон, Иваныч свалился, и ничего ему больше не надо.