И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили всю его непреклонную волю.
* * *
Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кирилова.
– К Гришке в дом я хаживал, – показывал этот, – и Гришка в доме у себя читал мне книги Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихристове разговоров у меня с Гришкою и совету не было.
Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.
– Митька приходил ко мне сам-друг, – утверждал он, – и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.
Снова запахло застенком и кровью... Передопрос!
– В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, – признался батырщик, – я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
– Батырщику Митьке, – говорил он «с пытки», – о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
– Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, – признавался батырщик уже с дыбы, – то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева... Снова пытка!
– В том письме, – показывал Ивашка с дыбы, – что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.
Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, а за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, – вместо смертной казни учинить жестокое наказание – бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
«Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных».
Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
Одна попадья Степанида не пострадала.
Часть II
1
Прошло около двух лет после погрома русского войска под Нарвою.
И отплатили же русские за этот погром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор...
– Усердствует Борька, – улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кecapю, докладывавшему ему по своей «кнутобойной» специальности, – пишет, что при Гумельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял.
– За Нарву это, государь... – рассеянно пробормотал Ромодановский.
– За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, – сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского...
– Что с тобой, князь? – спросил он. – Попритчилось тебе что?
– Уж и не ведаю, государь, как быть, – смущенно отвечал князь-кесарь.
– Что такое? Не ладно у тебя в кнутобойне что?
– Нету, государь, твоим государевым счастьем у меня все обстоит благополучно.
– Так что ж! Кажи.
– И ума не приложу, государь.
– Ну, так я, може, приложу.
Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту. Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царем.
– Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видывал, – говорил Петр, рассматривая одну монету.
Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.
– Город вычеканен довольно искусно.
– Точно, государь, искусно.
– Да это в Нарву палят.
– В Нарву и есть, государь.
– Да это и я тут вычеканен... моя персона и стать...
– Твоя, государь.
– Я на огонь протягиваю руки.
– Точно... греешься, государь.
Царь вгляделся в подпись на монете и прочел:
– «Бе же Петр стоя и греяся»...
Государь весело рассмеялся:
– Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы... искусно!
Он перевернул монету и стал вглядываться. Ромодановский побледнел.
– А! – протянул государь уже другим голосом. – «И исшед вон, плакася горько», – прочел он, не отрывая глаз от монеты.
На этой ее стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех – сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.
– Откуда это? – сурово спросил Петр.
– Не наше, государь... от твоих супостатов, чаю... издевка, – несмело отвечал Ромодановский. – Не наша чекань.
– А как к тебе они попали?
– Подметом, государь... подметные они... Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.
– А кто поднял?
– Мои, государь, ребята, сыщики.
– Но кто дерзнул подметывать? – спросил царь.
– Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один... Я вот и ищу их, государь, – говорил смущенно Ромодановский.
Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!
– Под землей сыщу и розыск учиню, – бормотал он.
– Это Карлово действо, его, его, – говорил царь.
– Больше некому, государь, – подтверждал князь-кесарь.
– За действо – действо; за Борькино Шереметево действо – Карлово действо... Это мне за Ливонию медаль, – говорил царь, все еще рассматривая монеты, – заслуженная медаль.
В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошел в комнату, где находился Петр с Ромодановским.
– Справил дело, Павел? – спросил царь.
– Справил, государь.
Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подметные медали, он с изумлением воскликнул:
– И у меня, государь, такая ж... Вот. – И он положил медаль на стол.
– Где взял? – спросил царь.
– Нашел, государь.
– Где?
– Под Фроловскими (ныне Спасскими) воротами.
– Давно поднял? – подступил к нему Ромодановский.
– Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.
Князь-кесарь побагровел от гнева.
– Так воры здесь, – почти крикнул он, – все время были на Москве... Я боле недели их ищу... Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издевку.
Царь посмотрел на Ягужинского.
– Ты разглядел все тут? – спросил он, взяв одну медаль.
– Разглядел, государь, – смущенно отвечал молоденький денщик.
– И уразумел силу сего измышления?
– Уразумел, государь, – с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. – Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.
Царь встал и подошел к висевшей на стене большой карте Швеции и балтийских побережий.
– Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, – проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбужденный донесением Шереметева, – это теперь наше, и Петр «погреет еще руки» на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: «И исшед вон, плакася горько»?
2
Перенесемся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было связать свое скромное имя с грядущими судьбами России.