— Все отлично, — ответил Гопкинс, но от внимания президента не ускользнула гримаса боли, исказившая лицо его друга.
— Прислать Росса Макинтайра?..
— Не надо! Он умеет лечить только президентов, — пробормотал Гопкинс. И, немного помолчав, добавил:
— Я принял лошадиную дозу снотворного. Высплюсь, и все будет в полном порядке.
— Мне не хотелось бы тебя тревожить, — несколько виноватым тоном произнес президент. — Но речь идет о деле чрезвычайной важности. Вот, читай...
И он протянул Гопкинсу записку, полученную от Сталина. У него сжалось сердце, когда он увидел, как дрожат пальцы Гопкинса. Тоненькие, как прутики, пальцы.
— Как ты думаешь, Гарри, что он мне скажет? — нервно спросил президент. — «Да» или «нет»?
— Полагаю, что «да», — неожиданно окрепшим голосом ответил Гопкинс.
— Но почему же он не сказал об этом за столом Конференции, как это было в Тегеране?
— Извините, господин президент, но ведь «Тегеран» состоялся, когда война была еще в самом разгаре. И, по существу говоря, любое обещание, выполнение которого ставилось в зависимость от победы, звучало бы всего лишь как благое пожелание. А теперь... Но нельзя упускать из виду, что Россия и Япония по-прежнему поддерживают дипломатические отношения. И вопрос о вступлении Советов в новую войну приобретает сейчас совершенно иной характер.
— Ты думаешь, тегеранское обещание Сталина не было зафиксировано только потому, что он боялся, как бы Япония, узнав о его намерениях, не начала войну первой?
— И вела бы войну на два фронта? Трудно себе представить. И все же некоторые опасения у Сталина, несомненно, были. Россия находилась в то время в тяжелом положении... Но теперь, накануне полного разгрома Германии, Сталин может повторить свое обещание уже в письменном виде. Само собой разумеется, он потребует, чтобы это не стало достоянием гласности.
— Ты думаешь, он все еще боится Японии?
— Слово «бояться» едва ли применимо к Сталину. Тем не менее у него есть кое-какие основания для опасений. В свое время Япония отторгла у России значительную территорию. Я уже не говорю о том, что Хасан и Халхин-Гол для русских не пустой звук.
— Значит, по-твоему, Сталин может опять ограничиться неопределенным обещанием?
— Нет. Для этого он не стал бы вас приглашать. Я уверен, что на этот раз обещание будет твердым и конкретным.
— Почему ты в этом так уверен?
Гопкинс с усилием улыбнулся.
— Потому что у Сталина есть... своего рода «конек», — сказал он.
— Какой еще «конек»? — недоуменно спросил Рузвельт.
— Держать слово. Странный «конек» в наши дни, мистер президент, не так ли?.. Когда вам надо быть в Кореизе? К восьми? Ждать осталось недолго.
— Наверное, дядя Джо сидит сейчас и подсчитывает, что можно содрать с нас в обмен на помощь, — задумчиво произнес Рузвельт.
В это время в большой, скромно обставленной комнате кореизской виллы близилась к концу очередная «планерка» советской делегации.
В середине комнаты, на стенах которой кое-где топорщились недавно наклеенные светло-желтые обои, стоял длинный стол. На нем были расставлены треугольниками бутылки с боржомом и нарзаном, возле них — стаканы, тут же открытые коробки папирос «Казбек», «Беломор» и «Герцеговина флор». На двух тарелках — по оба конца стола — возвышались горки бутербродов с колбасой и сыром.
Молотов, Громыко, Вышинский, Майский, советский посол в Англии Гусев и генерал армии Антонов сидели на стульях вдоль стены.
Вокруг стола своей обычной медленно-плавной походкой ходил, глядя себе под ноги, Сталин. Царило полное молчание. Казалось, все чего-то ждут.
Сталин остановился, взял папиросу из зеленой коробки «Герцеговина флор», но не закурил, а зажал ее между большим и указательным пальцами.
Потом сказал:
— Я полагаю, что наши совещания дешево обходятся Советской власти. Никто ничего не ест и не курит.
— Мы берем пример с вас, товарищ Сталин, — с несколько натянутой улыбкой произнес Вышинский.
— После войны я вообще брошу курить, — не поднимая головы, ответил Сталин. Потом сломал зажатую в пальцах папиросу и раскрошил ее над пепельницей.
— Итак, нам предстоит решить многие вопросы — медленно проговорил он. — Да, многие вопросы, хотя союзники все еще пытаются играть в «кошки-мышки». Они никак не возьмут в толк, что мышек здесь нет... Однако, — он взглянул на круглые настенные часы, — время не ждет. Подведем некоторые итоги и наметим перспективы. Мы уже договорились, что пойдем на уступки в вопросе о норме представительства для Советского Союза в Организации Объединенных Наций. Но будем категорически настаивать на том, чтобы во всех конфликтных ситуациях великая держава, непосредственно затронутая конфликтом, принимала участие в голосовании в Совете Безопасности. Верно?
Все молча наклонили головы.
— Что касается Польши, то ни на какие уступки мы не пойдем, — продолжал Сталин, — это ясно. Но стычек нам не избежать. Черчилль костьми ляжет за своих лондонских выкормышей. Впрочем мяса у него в изобилии, а костей не так уж много.
Сталин сделал паузу, взял новую папиросу, на этот раз зажег ее, глубоко затянулся и, выпустив облачко дыма, сказал:
— Поговорим немного о наших доб-лест-ных союзниках. — Слово «доблестных» он произнес с нажимом и расстановкой. — Черчилль мне знаком давно. Я вижу его насквозь. Иногда он представляется мне в образе Сизифа империализма. Он пытается вкатить в гору сорвавшийся валун — британский империализм. А валун катится назад, прямо на него. Опасное предприятие!
Сталин снова затянулся и взглянул на Гусева.
— В Лондоне, говорят, есть музей мадам...
— ...Мадам Тюссо, товарищ Сталин! — торопливо проговорил посол.
— Вот-вот, Тюссо. Говорят, там собраны восковые фигуры разных знаменитостей — от королей и полководцев до убийц и грабителей. Я думаю, когда пробьет час Черчилля и он переселится в ад, его восковую копию установят где-то между полководцами и грабителями восемнадцатого века. Но вот Рузвельт... — тут Сталин слегка развел руками, — его я до конца не понимаю. Само собой разумеется, что он империалист. Но между ним и империалистом Черчиллем есть все же большая разница... Ответьте мне на такой вопрос, товарищ Громыко: как относятся к Рузвельту в самой Америке? Сидите, пожалуйста, — добавил он.
— Это не простой вопрос, товарищ Сталин, — тихо ответил Громыко.
— Простые вопросы мы здесь не обсуждаем. Вы уже успели хорошо ознакомиться с политической жизнью Америки. Мне лично она представляется... я бы сказал, своего рода калейдоскопом. Казалось бы, те же элементы, что и в любой капиталистической стране, но они окрашены в более кричащие тона. Не просто лживая демократия, а, я бы сказал, истерически лживая. Словно она сидит перед судом народов и, защищаясь от обвинений, истошно прославляет себя.
Сталин сделал паузу, пару раз затянулся и продолжал:
— И вот на фоне этого политического калейдоскопа — Рузвельт. Взглянем на него, как говорится, с одной стороны и с другой стороны. С одной — он обманывал нас со вторым фронтом. Бывало, затягивал поставки по ленд-лизу. Не раз поддерживал Черчилля в его самых немыслимых требованиях. С другой стороны, он же одергивал Черчилля. Как вы помните, в Тегеране дело доходило до схваток между ними... Непростая фигура... Есть люди, которые, считая себя марксистами, решают все вопросы по принципу: «белое — черное». Может быть, эти люди и читали Маркса, но не поняли диалектики... Как же относятся к Рузвельту в самой Америке, товарищ Громыко?
— Если отвечать коротко, товарищ Сталин, то среди большинства американцев он пользуется уважением и доверием. Хотя и с известными оговорками.
— Каких американцев? Представителей каких кругов? И капиталистических и рабочих?
— Сказав об оговорках, я хотел подчеркнуть, что и внутри этих кругов есть люди, которые относятся к Рузвельту по-разному.
— Поясните! — нетерпеливо произнес Сталин.
— Во время последнего кризиса, товарищ Сталин, американский рабочий класс почти вплотную подошел к революционной черте. Став президентом, Рузвельт много сделал для спасения американского капитализма.
— И капиталисты благодарны ему за это, верно?
— Не все. Есть буржуазные круги, которые смертельно его ненавидят за попытки государственного вмешательства в их дела, за то, что он урезал их прибыли.
— Понятно... А рабочий класс, профсоюзы?
— Единого отношения к Рузвельту нет и в этих кругах... В их отношении к президенту тоже отражаются противоречия.
— Чьи?
— И американского общества и, конечно, личности самого Рузвельта.
— Однако его в четвертый раз избрали президентом. Как вы это объясняете?
— Видите ли, товарищ Сталин, — как бы размышляя вслух, медленно произнес Громыко, — когда перелистываешь американские газеты за предвоенные годы, создается впечатление, что нет в Америке человека, на которого нападали бы больше, чем на Рузвельта. Я уже сказал, чем недовольны капиталисты. Чем же недовольны рабочие? Смягчив крайние проявления кризиса, Рузвельт отнюдь не уничтожил безработицу...