14
Однако в шашлычной Башкатов кричал, что я ему нужен, что есть новости, наверняка относительно солонок, и я спустился искать Башкатова. Он опять несся с бумагами к машинному бюро, и мои вопросы удивили его. – Постой! – Башкатов принялся чесать грудь. – Не помню. Запарка. Идет субботняя полоса. Что-то было, но я забыл. Хотел тебе звонить, но не мог узнать твой номер. Кстати, его разыскивал и Ахметьев, но тоже не узнал. – Зинаида знает, – расстроился я.
– Она сказала – не знает.
– Она могла так сказать, – вздохнул я, но при этом подумал: «Дабы уберечь…» – А из чего хоть стрелялись?
– Из коллекционного оружия. – Башкатов взмахнул бумагами. – Я бегу. Будет минута, я тебя найду.
В холле, где недели две назад Ахметьев говорил мне о солонке и четырех убиенных, у стола для пинг-понга я увидел Цыганкову. Я должен был пройти мимо нее, лишь проскользнув по ней боковым взглядом, как и по теннисному столу, но нечто неожиданное в ее облике заставило меня поднять глаза.
Цыганкова стояла остриженная под Котовского. То есть она не была выбрита под Котовского. Светло-русый ежик в полсантиметра торчал на ее голове.
Цыганкова шагнула мне навстречу.
– Куделин, мне нужно с тобой поговорить.
– Что это… – не выдержал я. Но не договорил. Она обращалась ко мне на «ты», я же положил разговаривать с ней только на «вы» и теперь не знал, как быть.
– А! Стрижка! – рассмеялась Цыганкова. – Жена Марьина подстриглась недавно под американскую пловчиху. Мне понравилось. А что – плохо?
– Нет. Хорошо, – сказал я. И не соврал.
Жена Марьина была женщина красивая и рисковая, стрижка под американскую пловчиху ей нисколько не навредила. У Цыганковой, когда она появилась в редакции, волосы были длинные с прямым пробором и слоеным пучком, потом она укоротила их «под мальчишку», а теперь вот и – под американскую пловчиху… Уши Цыганковой забавно торчали, но уродливыми их назвать было нельзя.
– Куделин, мне надо поговорить с тобой, и срочно, – сказала Цыганкова. – Но здесь не стоит. Пройдем к тебе в комнату.
– Хорошо, – сказал я.
Цыганкова, закрыв дверь моей комнаты, прислонилась, как и в первый свой приход, к косяку (я уселся за стол) и сказала:
– Куделин, мне негде ночевать.
– А-а-а, – протянул я, опешив.
– Мне где-то надо ночевать неделю… Ну хотя бы три ночи…
– И… и… – похоже, я мычал.
– Дома и на даче я теперь не могу. В другом месте тоже. Я затрудню тебя ненадолго.
– Но… – наконец мне удалось произнести ясные звуки, и я захотел поинтересоваться, чем я вызвал такое доверие. Но я сказал: – У нас всего одна комната…
– Твои родители за городом, – сообщила мне Цыганкова, – и до середины октября не вернутся.
– Но я…
– Мы взрослые люди. Я не буду тебя стеснять.
– У нас, мягко сказать… неуютная… квартира…
– Я прекрасно знаю, какая у вас квартира, какой дом и какой двор…
«Откуда?» – чуть было не удивился я вслух, но успел выстроить догадки. Я продолжил сопротивление, впрочем поначалу споткнувшись: все же назвал Цыганкову на «вы», но этак я выказывал себя готовым к дистанции и отказу, и я поправился:
– Вы… ты не представляешь, какие у меня соседи. И какой грязный у нас туалет. Тебя стошнит.
– Не стошнит, – сказала Цыганкова.
Меня все еще волокло по течению.
– У нас нет горячей воды… И ванны тем более нет…
– Я все знаю, Куделин, – мое занудство заставило Цыганкову даже поморщиться. – Зато рядом с вами баня.
– Вот тебе ключи, – сказал я. – Я освобожусь в два часа ночи. Этот, маленький, от входной двери, этот – от комнаты. Постельное белье – в комоде, найдешь. На кухне, у окна, в правом углу, холодильник «Оренбург», мелкий такой, там жратва и бутылка «Тетры», кажется. Кури в комнате. Соседям скажешь, что племянница… нет, двоюродная сестра, приехала сдавать экзамены в институт…
– Откуда приехала? – спросила Цыганкова.
– Из Ярославля. Там у меня тетка.
– Идет, – согласилась Цыганкова. – Ярославль мне нравится.
– Может, тебе еще и институт определить?
– Мне его не определили и предки… – А я смогу, – строго сказал я. – Записку соседям написать?
– Ну напиши, – лениво протянула, в московской манере, будто жуя ириски, Цыганкова. Она, похоже, успокаивалась.
Я же успокоиться не мог, набрасывая записку (а то ведь Чашкин доложит в милицию о нарушении паспортного режима), записка выходила бестолково-глупой, а я то и дело поднимал голову как бы в соображении поиска слов, сам же поглядывал на Цыганкову. Я и в разговоре смотрел ей в глаза, иначе она посчитала бы, что я хитрю, стараюсь увильнуть от ее заботы. Получалось, что я впервые разглядывал ее вблизи. Другое дело, что мне было все равно, какая она вблизи, какая она вдали и какая она вообще. Она была, она была живая, и она стояла рядом. Холодный же наблюдатель рассмотрел бы в ней сейчас вот что. Издали, то есть в коридоре, в Голубом зале, на улице, черты лица ее казались мне совершенно правильными. Теперь же я углядел, что нос ее с правой стороны как бы заострен и вытянут, а правый уголок рта очевидно длиннее левого. При новой стрижке Цыганковой, так же как и торчащие уши, особенности носа и рта ее для меня замечательно проявились. Она отчасти стала казаться мне похожей на известного персонажа, сотворенного из полена. Нет, тут же я поправил себя, она похожа на свою мать, Валерию Борисовну. Да, старшая сестра Вика выросла в отца, Ивана Григорьевича Корабельникова, младшая же была истинно маминой дочкой. Ивана Григорьевича я избегал и даже опасался. Валерия же Борисовна мне нравилась. У нее были невыцветшие глаза. Это выражение моей матери. Она как-то встретила свою давнюю знакомую и сказала дома: «Надо же! Сколько в ее жизни случилось горя, а глаза у нее не выцвели!» Я как-то упомянул, что Цыганкова имела глаза серые и лучистые. Лучистыми запомнились мне и глаза ее матери. И были в них озорство и некая неутоленность. Да, Валерии Борисовне решительно нравилось пребывать министершей (Иван Григорьевич года три возглавлял союзный комитет и в благах был приравнен к министру, дважды возникали вероятности – и не без оснований, – что его сделают кандидатом в члены Политбюро, но не пофартило). Я понимал, что ни от каких привилегий и причуд министерши Валерия Борисовна не намерена отказываться, но и ощущалось, что, если вдруг вихрь закрутит ее, она сопротивляться ему не станет. (А вихрь-то закрутил однажды Ивана Григорьевича…) У меня с Валерией Борисовной отношения сложились странные. Иногда мне казалось, что между нами возникают заговорщические единения, она будто бы подмигивала мне. Но порой она смотрела на меня хмуро и устало, словно догадывалась, что я не смогу стать ее старшей дочери подобающе-замечательным другом. И она была права.
Теперь, глядя на стоявшую у дверного косяка Цыганкову, я сознавал, что и статью она пошла в Валерию Борисовну. А та славилась своей фигурой и вызывала искренние мужские комплименты. Цыганкова в своих движениях – не знаю, по какой причине, но значит, нравилось – выказывала себя «гаврошем», «своим парнем», что тогда было распространено, или же ей было удобнее проявлять себя отроковицей, девочкой-подростком (о таких моя матушка говорила: «Тело еще нагуляет», мне же вспомнилась прочитанная в каком-то детективе фраза: «В ее теле угадывалось будущее совершенство женщины». «Фу-ты!» – поморщился я про себя). Она порой сутулилась, даже горбилась, принимала какие-то угловатые, острые позы, над заметками корпела сидя или лежа на полу. Теперь же я видел, что она рослая и, как мать, широкая в кости, пусть и худая. Дни стояли жаркие, сухие, и на ней был сарафан, я так подумал, но сарафан обтягивает грудь и бедра, а Цыганкова одеяние имела свободное, мешком, голубое, с розовыми цветами, из легкого материала, шелка, может быть, я не знаток, и оно открывало шею, плечи и колени Цыганковой. А я вспоминал линии тела Валерии Борисовны.
Цыганковой, видимо, надоела моя писанина.
– Это что, Послание к Коринфянам, что ли?
– Все. Держи, – смутился я.
А глаза ее смотрели уже не на записку.
– Это та самая солонка? – спросила Цыганкова.
– Какая – та самая?
– Номер пятьдесят семь.
– А-а. Да. Та самая, – подтвердил я. – Номер пятьдесят семь.
– Можно посмотреть?
– Пожалуйста.
Взяла Цыганкова солонку осторожно, даже с опаской, но сейчас же стала хозяйкой вещи, вытащила затычку снизу и пальцем поводила внутри птицы, сняла голову совы и вновь соединила ее с туловищем.
– Надо же, – удивилась Цыганкова, – фарфор, а крепится.
– Голова не только крепится, – сказал я, – но может и покачиваться. Мы это не сразу выяснили. И видишь, похожа на голову Бонапарта.
– Забавная вещь, забавная. – Цыганкова произвела покачивание головы солонки номер пятьдесят семь.
Я же глядел не на солонку, а на пальцы Цыганковой, длинные, тонкие, – «пальцы пианистки», говорят про такие. У нас в Солодовниковом переулке сказали бы: «пальцы щипача…» Глупость эдакая, отругал я себя.