Подумать только: я мог убить Наполеона. И не убил. В ту минуту я забыл, что он мой враг. Я почти любил его…
Москва обманула нас. Она сулила нам отдых, сказочное обогащение и немедленное заключение мира. И мы гадали, стоя на Поклонной горе, когда же эти чертовы скифы наконец сообразят преподнести нашему императору ключи от города. Однако ключей мы так и не дождались. Русская столица была великолепна — под ясным сентябрьским небом, в золоте куполов, дымке садов и бульваров, с господствующим над всей этой панорамой древним Кремлем…
И — она была мертва.
Мы медленно шагали по пустым улицам, с опаской оглядываясь по сторонам: нам все еще не верилось, что русские оставили свою столицу без боя. Мы входили в дома и вздрагивали, услышав тиканье настенных часов — нам казалось, что в них, оставленных домах, поселились призраки… Эти призраки оказались весьма действенными, потому что уже к вечеру город запылал. Кто-то доказывал, что город подожгли местные жители, ушедшие в подполье. Кто-то винил наших солдат, сверх меры нагрузившихся вином (вина в местных подвалах и впрямь было предостаточно: если скифы решили попросту споить своего противника, то они в этом преуспели)… Но я-то знал, кто на самом деле поджег город. Кто превратил непобедимую доселе французскую армию в скопище жалких мародеров, наряженных в женские шубы. Кто спустя всего месяц выставил их за ворота, как выставляют среди ночи поднадоевшую шлюху. Кто послал мне в спутники Жизака, донимавшего меня рассказами о своей жене…
Мой принц, мой неотмщенный герцог, убитый в Венсеннском рву, был тому виной.
От полка, в котором я служил, осталось человек пятьдесят. Первое время, двигаясь от сожженной Москвы на Калугу, мы держались кучкой, но вскоре потеряли друг друга из вида. Рядом со мной остался лишь малый по имени Люсьен Жизак — довольно гнусный тип с красным, как у пьяницы, носом. Он все время трепался о своей жене, оставшейся где-то в Нижнем Эльзасе. Он не называл ее по имени, в его россказнях она проходит под определением «эта сука».
— Я проучу ее, эту суку, — бормотал он. — Ты слышишь, Гийо? Ты думаешь, я сдохну здесь, на этой варварской земле? Как бы не так. На Корсиканца надежда плохая, ну да ничего, я парень не промах, у меня кое-что припрятано на черный день. А ты, Гийо? Ты женат? Вижу, что женат. И твоя жена такая же сука, как и моя, иначе ты не сбежал бы от нее в этот ад… Merde, как болит голова. И гниль все время течет из ушей… Слушай, Гийо, отдай мне свой платок. Ты все равно скоро помрешь от чахотки, так что платок тебе ни к чему…
Однажды ночью он попытался украсть его у меня. Я лежал недалеко от костра, в лесу, на подстилке из елового лапника, и неожиданно очнулся от сна. Жизак стоял рядом на коленях и сосредоточенно сдирал шерстяной платок с моей головы. Полная луна четко вырисовывала контуры людей, расположившихся на ночлег среди деревьев. Кто-то, сгорбившись, сидел у костра, кто-то храпел, завернувшись в поношенную шубу, кто-то с ожесточением резался в карты… Никто даже не повернул головы в нашу сторону.
Я толкнул Жизака в грудь. Он упал на спину, но тут же вскочил и оскалился, напоминая… не волка, а скорее, озлобленную гиену. Гиены тоже бывают опасны, когда добыча ускользает у них из-под носа. Я снова ударил его, а когда он упал, насел сверху, без всякой жалости макнув его лицом в грязный сугроб. Жизак задергался, но я держал крепко.
— Сволочь, — прохрипел он, давясь снежным крошевом. — Ты все равно скоро сдохнешь, Гийо, ты сдохнешь… А я не могу, не имею права, если я окочурюсь в этом поганом лесу, эта сука моя женушка выскочит замуж за соседа… Я должен выжить, ты понял, сволочь, я должен закутать голову, у меня гной течет из ушей…
— Ты же хвастался, что у тебя припрятаны деньжата на черный день, — глухо сказал я. — А кое у кого здесь полным-полно вещей на продажу.
— Ты хочешь, чтобы я вернулся домой пустым?! Ты хочешь сказать, что я задаром рвал жилы в этой проклятой России? Да я лучше… Да я лучше навсегда останусь здесь, чем вернусь нищим к этой суке…
— Ну так оставайся, — я отпустил его, отряхнул снег с коленей и улегся на свой лапник, повернувшись к Жизаку спиной. Я был уверен, что снова напасть он не посмеет. Он и не посмел: я слышал, как он, давясь злыми слезами, возится в сугробе — их, этих сугробов, вдосталь намело за три дня непрерывной пурги…
А потом меня скрутил кашель. Кашлял я долго и натужно, и, сплюнув на ладонь, увидел на ней черный сгусток. И подумал, что, наверное, Жизак не так уж неправ.
Наутро я разыскал его недалеко от костра. Жизак сидел на пеньке, скрючившись от холода и обхватив себя руками. Его трудно было принять за человека — скорее, за какой-то уродливый нарост на этом самом пне. Я снял с головы платок и бросил ему на колени.
— На, держи.
Он не сразу поднял голову и не сразу узнал меня. А узнав, с испугом отшатнулся.
— Ты чего?
— Платок, — повторил я. — Ты же хотел…
И пошел прочь. Я спиной чувствовал, как Жизак растерянно смотрит мне вслед. И как его губы шевелятся, не в силах что-нибудь произнести…
Березина…
Мы подошли к ее восточному берегу на рассвете 14 ноября. Утро выдалось дьявольски холодным и ветреным. Ноги, копыта и колеса вязли в непролазной грязи, сверху, как обычно, сыпала какая-то ледяная дрянь — полудождь, полуснег, полуград, и темно-серое небо отражалось в такой же беспросветно-серой бурлящей воде. Дрожь пробирала при мысли о предстоящей переправе. Впрочем, вру. Все мы стремились к ней с лихорадочным, почти истеричным нетерпением: пока еще русская армия под командованием генерала Чичагова ожидала нас в пяти лье ниже по течению, у Борисова — Чичагов был уверен, что мы будем наводить мосты именно там, чтобы затем кратчайшей дорогой идти на Минск.
— Merde, — хрипло пробормотал Жизак, с ненавистью поглядывая на небо. — Говорят, у Бородино в день битвы над нами кружил орел. А теперь — только эти чертовы вороны… По-моему, канонада приближается, как ты думаешь, Гийо?
С того дня, как я отдал ему свой шерстяной платок, его поведение кардинально изменилось. Он по-прежнему держался рядом, зато перестал ныть и потчевать меня рассказами о своей ненаглядной женушке. А однажды, когда мы заночевали в каком-то полусгнившем сарае, даже поделился со мной жареной кониной и размазней из муки, разбавленной кипятком. Головная боль, кажется, тоже прекратила его донимать — возможно, как раз благодаря моему платку. Что ж, добро, если так.
Я сидел, привалившись спиной к колесу нелепо вычурной кареты, в которой какой-то придурок прикатил сюда из Москвы. Лошади при карете не было: то ли пала от бескормицы, то ли хозяин обменял ее на лишний мешок золотых побрякушек.
— Кажется, началось, — Жизак, сидевший рядом со мной, в волнении вскочил на ноги.
Лагерь пришел в движение. Люди хлынули к реке, и я подумал, что русские прикатили свои пушки из Борисова и вот-вот начнут обстреливать нас с холма. Но оказалось, что это началась долгожданная переправа: понтонеры наладили мост.
Жизак вдруг снялся с места и умчался куда-то. Вернулся уже в сумерках, донельзя возбужденный, и горячо зашептал он мне в ухо:
— Я тут кое-что разузнал… Завтра на рассвете через мост будет переправляться Корсиканец со своей свитой, штабом и прочими прихлебателями. Спереди и сзади пойдет гвардия. Я знаю этих ребят, они все сметут на своем пути. Нужно будет пристроиться им в хвост, тогда у нас будет шанс проскочить на ту сторону…
Я поспешил отвернуться, чтобы мое лицо меня не выдало.
Завтра Наполеон Бонапарт ступит на мост.
Завтра, уже завтра я увижу его — пусть, как и на Поклонной горе, не вблизи, ну так что ж. Я задумчиво посмотрел на понтонеров, снующих в воде, затем оглянулся на карету, возле которой мы притулились. Похоже, само Провидение послало мне эту карету…
Карета была дьявольски тяжелой, но я все же передвинул ее под нужным углом. Расстояние до моста я измерил еще днем: сто двадцать шагов, не слишком серьезная дистанция для нарезного штуцера. Забравшись внутрь кареты, я пересчитал заряды: их было восемь. Что ж, для завтрашнего дела мне достаточно будет и одного. Перезарядить оружие, а тем более выстрелить второй раз мне все равно не дадут…
Слепо глядя в окошко на копошащихся во тьме людей, я вдруг подумал, что будет, если завтра (да нет, уже сегодня) я не сумею отделаться от Жизака. Если он решит непременно идти на мост вместе со мной — ведь он все это время не отставал от меня ни на шаг. Что, если он увидит, как я заряжаю свой штуцер, и поймет…
Моя рука сама собой скользнула за пазуху, нащупав маленький «Лефорше». Вот странно: моя одежда заиндевела и стояла колом, тело сотрясал хронический озноб, а пистолет был теплым. Мне почудилось, что он шевельнулся, обрадованный, что о нем вспомнили, наконец.