Когда я присоединяюсь к какой–нибудь партии, это сразу же становится заметно, почти сразу же по тому, как партия захирела. Если я в чем–нибудь участвую, это сразу же ощущается, узнается по тому, что дела пошли плохо. Из рук вон плохо. Когда я начинаю представлять идею, она сразу же становится сомнительной.
Так я действовал в отношении дрейфусизма, так я действовал и действую в отношении социализма; так я поступал и поступаю в отношении эрвеизма; так я поступал и поступаю в отношении синдикализма. Меньше всего я предавал радикализм. И только комбизм я не предавал никогда.
Я думаю, что Жорес вполне способен предать всех и даже самих предателей. Но и здесь также он допустит, чтобы наши пути разошлись. Да и мы тоже, по двум причинам. Первая довольно подлая, заранее прошу за нее прощения. Она политическая. Что толку быть Жоресом, если в таких вопросах никогда не знаешь, куда идешь, до каких пор продержишься, чтобы не увязнуть, до каких пор удастся добиваться успеха или, наоборот, в какой момент событие одержит над вами верх, в какой момент те другие, те, к кому вы примыкаете, пойдут против вас, одолеют вас, возобладают в вас самих. Я имею в виду, что в этом есть нечто похожее на контрразведку. Но ведь достаточно хорошо известно, насколько услуги контрразведки (о которых, в частности, мы узнали из самого дела Дрейфуса и которые наблюдаем в стольких других) странным, но и естественным, образом могут перепутаться, слиться с услугами, противоречащими шпионскому праву. Никогда не знаешь, до каких пор доходит предательство предателей. Насколько оно удается. И до какой степени, наоборот, само предательство, привычка, вкус к предательству просачиваются, проникают в кровь. Очевидно, что делается для предателей. Гораздо менее очевидно, что делается против них. Когда официально, формально идешь вместе с ними, в их рядах, то четко видишь, какую силу это им придает. И гораздо хуже виден нанесенный им ущерб.
Видно, что предательство всех, совершаемое вместе с ними, по их примеру, с ними заодно, оборачивается для них, становится настоящим предательством. Понятно, что оно и есть предательство. И наоборот, когда их якобы предают, вовсе не всегда известно, каков результат такого предательства, каковы его последствия. И чем оно является по сути.
Однажды уступив, однажды сдавшись, уже не знаешь, как далеко в этом зайдешь.
Во–вторых, и мне приятно сказать, что это — довод, принятый в порядочном обществе и извлеченный из старой морали: нет права предавать даже предателей. Никогда не было права предавать кого бы то ни было. А что касается предателей, то их надо побеждать, а не предавать.
Сам Эрве, который столько бахвалился с тех пор, как это ему стало выгодно, будь–то месяцы тюрьмы или годы, сегодня это уже четыре года, все еще продолжающие играть в его пользу, Эрве, призванный говорить все и ничего не бояться, напротив, был прямо–таки самой осторожностью двуличной, если не сказать бретонской, в течение всего времени предъявления иска. Все было бы так просто, так откровенно, если бы он нам сказал прямо: Дамы и господа, граждане и гражданки, я прибыл из Санса. Вы видите во мне предателя. Того, каким, к сожалению, не был Дрейфус и являюсь я. Я хочу сделать то, чего, к несчастью, не сделал Дрейфус, я прибыл в Париж ради этого. Я нарочно прибыл из Санса, чтобы стать предателем. Я тот, кто отныне будет, говоря языком официальным, преподавать вам курс воинского предательства. До сих пор вы пребывали в заблуждении. Надо быть предателем, и именно предателем военным.
Как говорили наши учителя, наши общие учителя, я поставил вопрос иначе.
Если бы он просто так и сказал.
Но в те времена я был с ним хорошо знаком. Сей пацифист продвигался вперед с необычайной осторожностью.
Таким образом, эрвеизм обратным действием извратил, деформировал, дисквалифицировал дрейфусизм, это был откат, отход, отклонение, отступление, ретроспектива, взгляд назад, возвращение к истокам ответственности. Ответственности за прошлое.
Обратившись вспять, можно изменить самому себе. Как раз чаще всего именно так и происходит. В растлении дрейфусизма такое обратное действие, такое обращенное вспять действие происходило, по меньшей мере, трижды, если не четырежды. Своей сопричастностью к комбизму, тем, что он изобрел его и нес за него ответственность, Жорес уже потом создал иллюзию, что дрейфусизм был антикатолическим, антихристианским. Своей ответственностью за эрвеизм он уже потом создал иллюзию, что дрейфусизм был антинациональным, антипатриотичным, антифранцузским. Своей ответственностью (в комбизме) за примитивную, мирскую демагогию он уже потом создал иллюзию, что дрейфусизм был примитивным и варварским. Своей ответственностью (в социализме) за демагогический социализм, я хочу сказать, за то, что есть демагогического в синдикализме, в изобретении и преподнесении саботажа, он уже потом создал иллюзию, что дрейфусизм был важным элементом, быть может, самым существенным элементом беспорядка, развала промышленности, подрыва нации.
Мы были героями. Об этом просто надо сказать, ибо, думаю, никто за нас так не скажет. Вот конкретно, в чем и почему мы были героями. Всюду, где нам приходилось вращаться, всюду, где мы в ту пору заканчивали наше ученичество, всюду, где нам приходилось бывать и действовать, там, где мы еще взрослели и заканчивали наше образование, в течение тех двух–трех лет, когда кривая шла по восходящей, и речи не могло идти о том, чтобы узнать, был ли в действительности Дрейфус невиновен (или виновен). Требовалось узнать, хватит ли мужества признать, объявить его невиновным. Продемонстрировать его невиновность. Нужно было узнать, хватит ли двойного мужества. Во–первых, мужества, мысль о котором приходит на ум первой, очевидного, простого мужества, проявить которое уже нелегко, гражданского, гласного мужества объявить его невиновным открыто, перед всем миром, в глазах общества, признать его перед народом, (прославить его), признать его публично, публично объявить его невиновным, публично свидетельствовать в его пользу. И затем рискнуть, поставить на кон все деньги, все нищенски заработанные деньги, все деньги бедняка и нищего, все деньги маленьких людей, нищеты и бедноты; все время, всю жизнь, всю карьеру, все здоровье, всю плоть и всю душу; разрушенную плоть, все потери, надорванное сердце, распавшиеся семьи, отречение близких, отводящих свои (взгляды) глаза, молчаливое или яростное осуждение, молчаливое и яростное, вынужденное одиночество, все бойкоты; разрыв двадцатилетних дружеских отношений, что означает для нас — вечной дружбы. Всю общественную жизнь. Всю жизнь сердца и, наконец, просто все. И, во–вторых, мужества, о котором вспоминают во вторую очередь, еще более трудного, внутреннего, тайного мужества — признаться самому себе, что он невиновен. Отказаться ради этого человека от душевного покоя.
Не только от гражданского спокойствия, от семейного покоя, от покоя семейного очага. Но и от спокойствия души.
От первого из всех благ, от единственного блага.
Мужество вступить ради этого человека в царство неизбывной тревоги.
И горечи, от которой никогда не излечиться.
Наши противники никогда не узнают, наши противники не могли знать, что принесли мы в жертву этому человеку и с каким мужеством мы принесли эту жертву. Мы принесли ему в жертву всю нашу жизнь целиком без остатка и всю жизнь ощущаем последствия этого дела. Наши враги так никогда и не узнают нас, тех, кто заставил встряхнуться, перевернуться всю страну, наши враги так никогда и не узнают, как мало нас было и в каких условиях мы сражались, какими трудными, ненадежными, какими нищенскими и непрочными были те условия. Насколько, следовательно, для того чтобы победить, раз уж в конечном итоге мы победили, нам приходилось развивать, проявлять, находить в себе, в нашей расе самые древние, самые ценные ее качества. Самую способность быть героями, именно героями–воинами. И не надо цепляться к словам. Например, дисциплина анархистов была особенно достойна восхищения. Любому дальновидному человеку не может быть непонятно, что военные доблести были присущи нам. Нам, а отнюдь не Штабу армии. Мы, снова мы, были той горсткой французов, которые могут под сокрушительным огнем ворваться в массы, вести осаду, овладеть позицией.
Да и как бы наши враги, как бы наши противники узнали бы об этом, если наши друзья (я хочу сказать, друзья нашей партии, нашего фланга, политики, историки нашего фланга) даже не заметили этого. Поэтому, например, не спрашивайте у самих анархистов сведений о них же самих. Они станут божиться, поминая, так сказать, всех своих великих богов, что никогда не были столь недисциплинированны. Во всех людях настолько преобладает интеллектуальное начало, что они предпочитают предавать, предавать самих себя, предавать, забывать, отвергать свою историю hjto, чем они были на самом деле, отвергать свое собственное величие и свою ценность, только бы не отказываться от усвоенных ими или навязанных другим людям интеллектуальных клише, штампов и стереотипов.