Нет! Все будет по-иному… Он бросил под ноги ленинским апостолам миллионы мужицких душ. Иначе его давно бы отстранили от руля великой страны. И здесь, в России, все будет не так, как было задумано у Вейсгаупта и его русских последователей типа Гучкова и Бройдо.
Он овладел собой. Не будет этого! Что надо? Надо действовать теми же методами. Сын Яков растяпа, он слишком близко допустил к себе еврейских баб. А бабы меняют у своих мужей даже характер, не говоря об идеях и целях. Нет, сам Сталин не дастся в эту ловушку, пускай называют его антисемитом. Это они будут марионетками, а не он, Иосиф Сталин. Он будет действовать их же руками, он будет лучшим другом их детей. Что надо сделать в первую очередь? Покончить с Рютиным. Окончательно реабилитировать того же Френкеля… Подготовить по спискам Кагановича другие реабилитации. Надо разворошить кусачий мужицкий улей, надо руками Ягоды завершить Волго-Балт и завершить другие грандиозные стройки. Мы построим социализм вопреки масонам и господину Шмакову.
Сталин ходил и ходил по своему небольшому квартирному кабинету. Вдруг зазвонил телефон. Он взял трубку, намереваясь выругать Поскребышева. Но трубка безмолвствовала. Он минуты три ждал, но трубка лишь изредка потрескивала. Он бросил ее на рычажки. Значит, звонил не Поскребышев! Значит, связь с помощником кем-то контролируется. Проклятье! Этого он и вовсе не мог допустить… Он долго думал, кому поручить проверку кремлевских связистов. Он так и не ложился в эту ночь на свою старомодную узенькую кровать, было начало шестого.
В окно робко заглядывало летнее кремлевское утро.
XIII
Переведенный с другого узла, Степан Лузин ночевал в этом бараке всего лишь вторую ночь и только осваивался на новом подворье.
Из накуренного, провонявшего «кулацкими» портянками помещения Лузину давно хотелось выйти на воздух, подышать летними благодатными запахами, которыми даже в дождь тянуло от невеселых карельских лесов. Он боялся потерять место на нарах и не выходил. Особенно страдал Степан Иванович от папиросного дыма. В бараке стояла эта вечная папиросная гарь, она плавала в воздухе днем и ночью. «Кулаки» тоже курили, правда махорку, и сейчас они все давно спали. Потухшая чугунная печка, связанная с атмосферой длинным коленчатым труба-ком, остывала. (Дневальные топили ее и летом, спасаясь от комаров.)
Блатные шумно играли в очко. За дощатым столом, подобно папиросному дыму, висел сплошной, особо циничный мат, сдобренный воровским жаргоном. Лузин за последние два года начал-таки разбираться в этой своеобразной лексике.
— Давай, старнад, шабашить, фармазоны тебя один хрен доконают, — ухмыльнулся пожилой, неделю не бритый вор. — Тебя-то в РУР[10] не затащить на аркане… А мне надоел этот руровский социализм. Ша! Ложусь ухо давить.
— Ты что, ссучился? Даю слово, банкую в последний раз!
— Тебе нечего ставить, старнад. Играл бы ты не в очко, а в подкидного со своей шмарой. Ссучился ты, а не я… — устало возразил пожилой. — Вернул бы ты сперва долг. Что на кону? Мечи, хер с тобой!
— Он со мной и в баню ходит, — пробурчал банкомет Буня.
Игра затянулась, и ждать тишину было напрасно. «Что значит старнад?» — вполголоса спросил Степан Иванович не спавшего соседа по нарам.
— Старнад? Это значит старший надзиратель.
— Блатной Буня старший надзиратель? — изумился Лузин. — Он что, чекист?
— А что вы думаете? Эти люди мастера на все руки, так же, как и сами чекисты.
Сосед не боялся говорить вслух. Барак был довольно большой, картежники за столом вряд ли слышат, а «кулаки» спали.
— Давайте-ка, Степан Иванович, отдыхать.
Соседом Лузина по гулаговскому топчану оказался счетный работник, арестованный где-то в Астрахани. Он был каэром, то бишь контрреволюционером, осужденным по пятьдесят восьмой. Контрреволюцией этот бухгалтер (а ныне чертежник на Медгоре) начал заниматься еще в начале 20-х. Его судили за связь с известными каэрами, вредившими на Средне-Азиатской мелиорации. Чести знаменитого ОКБ на Лубянке бухгалтер не удостоился. Зам. наркома Менжинского Ягода не очень-то зарился на счетных работников. Отбирал в ОКБ только квалифицированных инженеров типа Хрусталева или нынешнего лузинского шефа Вяземского.
Степан Иванович тоже был каэром, но справедливо считал себя осужденным за мнимое вредительство. Это не мешало ему искренне считать астраханского бухгалтера настоящим вредителем. Во вредительстве загнанного на Беломорбалтлаг Ореста Валерьяновича Вяземского Лузин тоже нисколько не сомневался. Однажды в разговоре со Степаном Ивановичем инженер сам назвал себя бывшим вредителем, перекованным в беспартийного большевика. Хотя при таких словах в голосе Ореста Валерьяновича сквозила едва заметная каэровская ирония.
Кем же стал сам Лузин в этом карельском чистилище? Он стал здесь десятником. Он получал здесь даже повышенное снабжение. Здесь, на Беломорстрое, в противоположность тюремным условиям, Лузину не нужно было выносить ежедневную парашу или хлебать брюквенную баланду. Под его началом ходила целая бригада рабочих, около сорока душ. Правда, вся эта пестрая орава ходила на рубку леса под чекистским конвоем и состояла наполовину из бывших воров и ничего не понимающих по-русски «ибрагимов», как шпана обзывала всех нацменов. (Слово «нацмен» тоже было для Степана Ивановича новехоньким.) Вторая, самая надежная и работоспособная половина бригады состояла из раскулаченных русских мужиков, как раз они-то и выручали не только Лузина, но и Вяземского, а может, и самого Матвея Бермана, начальника лагерей ОГПУ. Бермана Лузин видал и всего-то однажды. Но восемь красных ромбов на вороте гимнастерки, скуластое безжалостное лицо запомнились четко. Это лицо не сулило Степану Ивановичу классового сочувствия. Партийного понимания от Бермана ждать вовсе не приходилось. Предстоящие восемь лет заключения, выданные органами за несуществовавшую связь с какой-то там промпартией, показались Лузину беспросветной и бесконечной бездной… Сейчас, в эту дождливую северную ночь, бездна представлялась Степану Ивановичу в образе какого-то круга, о котором с вечера вслух читал Ипполит, второй сосед Лузина по нарам. О «кругах» слушали даже блатные. Ипполит, бывший насельник Валаамского монастыря, не рассказывал, за что осужден, но, видать, не впервые охотно читал соседям книги, принесенные из лагерной передвижки. Да, «Божественную комедию» слушали даже блатные, искавшие сходство своего положения с дантовскими картинами.
А сходство действительно угадывалось:
Средь новых жертв, куда ни обратиться,Куда ни посмотреть, куда ни стать,Я в третьем круге, там, где дождь струится,Проклятый, вечный, грузный, ледяной;Всегда такой же, он все так же длится,Тяжелый град, и снег, и мокрый гнойПронизывает воздух непроглядный;Земля смердит под жидкой пеленой.
Ипполит умел и читать, и декламировать.
— Друзья, а не пора ли на боковую? — раздраженно крикнул бухгалтер с тем расчетом, чтобы услышали все.
Ипполит спрятал «Комедию» под подушку и хриплым шепотом согласился с бухгалтером:
— Пора, конечно… Только дадут ли поспать «товарищи»?
Так называл валаамский послушник блатных, продолжавших свою «комедию». Сегодняшней ночью они не хотели внимать терцинам. Видимо, игра шла по большому счету.
— Я возьму карту, старнад. Если ты вернешь мне долг, — сказал пожилой вор. — Что ставишь?
— Бери! Ставлю на крест… — Буня выразительно кивнул в сторону спящих соседей дремавшего Лузина. «Какой еще крест? — подумал засыпавший Степан Иванович. — Как можно играть и ставить на крест…»
Однако воры знали лучше Лузина, на что им играть, на что не играть. Степан Иванович не ведал о существовании серебряного, средней величины креста на шее послушника. Ипполит снимал свитер с глухим воротом, только когда умывался. Он уже спал и не слышал, как банк Буни был укреплен одной фразой пожилого вора:
— На все!
Человек двадцать блатных и проснувшихся любопытных «кулаков», затаив дыхание, ждали. Пожилой вор прищуренным глазом смотрел на выданную Буней карту. И вдруг резко выбросил на стол два туза:
— Ваши не пляшут!
Игроки и свидетели кто охнул, кто захохотал, кто закашлял. Так Буня проиграл серебряный крест валаамского послушника…
Лузин с бухгалтером тоже проснулись, когда Буня подошел к спящему Ипполиту и двумя пальцами полез под свитер, чтобы силой сорвать серебряную цепочку. Ипполит вздрогнул, пробудился и сел на топчане. Старший надзиратель по кличке Буня сказал:
— Может, сам снимешь?
— Нет. — Ипполит все понял. — А вот тебя с твоей должности к обеду я обязательно сниму!
— Я отрублю тебе голову и крест свалится сам! — рявкнул Буня. — Успеешь ты остричь до обеда свою вшивую гриву? А то наши плотнички паршиво топоры точат…