Я обратила внимание на то, как были накрыты столы. Очень удивило, что черная икра лежала в вазочках для варенья — стеклянных вазочках на длинных ножках. Как раз напротив меня сидела «сельскохозяйственная героиня». Она взяла две ложки икры, положила их в чай и спокойненько его пила. Она никогда в жизни, наверное, не видела этой икры и, уж конечно, никогда ее не ела.
Я жутко волновалась, почти ничего не соображала, потому что сказали, что я должна выступать.
— Что говорить? — умоляюще спрашиваю Эйзенштейна.
— Скажи самое главное: «И жизнь хороша, и жить хорошо», — ответил он.
Наконец меня объявили. Я встала. Сердце ушло в пятки. Я иду, и никакой мысли нет. Обычно тогда кто‑то готовил речи, наставлял, что надо сказать, а мне никто ничего не написал.
Когда я пришла на трибуну, то оказалась совсем недалеко от Сталина. Я обратила внимание, что у него глаза почему‑то были вниз опущены. Не помню точно своего выступления, но помню, я говорила о том, что дала советская власть мне, сироте, с малых лет оставшейся без родителей. Советская власть, коммунистическая партия дали мне образование, не бросили меня, а теперь я здоровая, а в здоровом теле — здоровый дух, я спортсменка. Говорю, говорю и никак не могу закончить. Я уже не вижу Сталина, ничего не вижу, только не могу остановиться, и вдруг, слава Богу, на память пришел совет Сергея Михайловича.
— И жизнь хороша, и жить хорошо! — сказала я с пафосом, подняв руку кверху, и ушла. Когда я села, Сергей Михайлович сказал:
— А говорила, выступать не умеешь.
Я знаю, кого‑то раздражала моя активность, но я всегда занималась общественной работой, начиная со старосты в школе, была депутатом, парторгом. Много лет руководила актерской секцией Союза, писала какие‑то доклады.
Часто вместе с Матвеевым или Баталовым, Крючковым или Санаевым ходила в Госкино или в ЦК, хлопотала, решала проблемы, что‑то выбивала. Я уж не говорю про депутатские приемные дни, какие очереди у меня выстраивались. Все думали, что это все просто, а на самом деле было совсем не так. А про меня неизменно говорили: «Ну она‑то устроится, она себе все пробьет!» Мне было обидно ужасно. У меня не было своего человека в руководстве, у меня не было никаких связей в высших сферах, и «вертушки» тоже не было. Я иногда пользовалась той, что стояла в кабинете у Кулиджанова, первого секретаря. Звонила по общественным делам.
Однажды меня пригласили на Николину Гору в правительственный санаторий. Пригласила Голубцова, замминистра культуры, которая мне симпатизировала. Она же устроила мне там творческий вечер. Я видела, как секретарь обкома Конотоп и Фирюбин, муж Фурцевой, с треском играли в домино, точно так же, как у нас во дворе работяги.
Меня хорошо приняли, я как будто всем понравилась. Директор и главный врач санатория меня усиленно приглашали приезжать запросто, и я решила там отдохнуть. Не тут‑то было! Выступать — пожалуйста, а отдыхать господам артистам с сильными мира сего не положено. Исключение делали только для Райкина и его тяжелобольной жены. К тому же мне намекнули, что я, незамужняя, бездетная, могу кого — ни- будь «соблазнить».
С Фурцевой я познакомилась, когда она была первым секретарем горкома партии. Я к ней попала на прием, связанный с нашим Театром киноактера. Его в очередной раз закрывали. Помню ее большой кабинет, большой стол. Она меня очень хорошо встретила, жестом пригласила сесть, а сама продолжала говорить по телефону. Она говорила громко, резко, только что не матом, а я незаметно ее разглядывала: красивая, прекрасно одетая, сережки в ушах, ухоженные руки. И при этом так грозно кого‑то отчитывает. Я подумала: «Вот бы такую сыграть!»
Когда она закончила разговор, то не сразу успокоилась, но слушала меня очень внимательно. Снова звонок, она извинилась, взяла трубку, и вдруг передо мной предстала совершенно другая женщина. Интуиция подсказывала мне, что звонил кто‑то из руководителей, кому она хотела понравиться, а может, уже нравилась. Она говорила шепотом, почти ворковала, у нее изменилось выражение лица, она была очень женственна. И я опять подумала: «Вот бы мне такую сыграть!» Потом мы продолжили наш разговор, я ушла, довольная тем, что она меня поняла и обещала помочь.
Мне показалось, что мы с ней симпатизируем друг другу. Позже, совершенно неожиданно, когда она уже была министром культуры, она пригласила меня на совещание в Госкино по поводу запуска «Войны и мира». Никого из актеров там больше не было. Только генералы, толстоведы, музейные работники, ну и, конечно, Бондарчук с Васей Соловьевым. Я была тронута, что меня пригласили, но зачем, почему — не могла понять.
Фурцева говорила:
— «Войну и мир» будем делать всем Советским Союзом!
Генералы, которые там сидели, должны были предоставить армию для съемок, остальные — консультировать, советовать, помогать. А Бондарчук тогда, как немое кино, сидел, молчал, а если и изрекал что‑то, то с таким выражением лица, будто он, по крайней мере, Сталин. Ему предоставили слово, а он стоял не меньше минуты и молчал.
Фурцева:
— Пожалуйста, Сергей Федорович, говорите!
— А что я буду говорить? Мне говорить нечего, пускай автор скажет! — И сел.
Все были в недоумении.
Слово берет Соловьев и тоже:
— Мне говорить нечего. Я написал сценарий точно по роману, и мы постараемся сохранить все, что было написано Толстым.
Я чувствовала, что Фурцева начинает злиться. Но тогда уже наступало время, когда Бондарчуку можно было все. Он жил какой‑то своей жизнью. У него была своя советская власть, свои возможности. Он был на особом положении.
Когда снималась «Война и мир», «Мосфильм» работал только на него, все мастерские: пошивочные, реквизиторские, другие цеха занимались только им. Стоимость фильма стала такой, что хватило бы на десять картин. У нас шутили: «Все ушли на фронт», то есть на «Войну и мир». Действительно, картину делал весь Советский Союз…
Когда мы подружились с Фурцевой, я могла ей позвонить и сказать:
— У меня новая картина вышла.
— Присылайте.
Пару раз мы смотрели мои фильмы вместе в ее просмотровом зале. Она садилась на диван, подбирала под себя ноги. Нам приносили чай с бутербродами…
В высотном доме на Котельнической набережной на одной со мной площадке живет удивительная певица Надежда Казанцева. Когда‑то ее имя гремело, замечательный голос у нее был. Она была несколько полновата, но голос, голос! Она одна из первых поехала в Китай, и китайцы спрашивали: «У вас все такие толстые?» Фурцева с ней дружила и довольно часто приезжала к ней обедать прямо с работы. Однажды днем я встретила Екатерину Алексеевну в лифте и говорю: