Это продолжается до сих пор, пока не приходишь к выводу, что никто не виноват. Просто есть те, кому уютно здесь, и те, кто хорошо чувствует себя там, в горах – пусть даже они давно существуют только в твоей голове. И для обоюдного согласия и здоровья каждой категории людей нужно общаться друг с другом на расстоянии. Или лучше не общаться совсем…
Вот и сейчас во мне взрывается какая-то бомба. Кровь ударяет в голову, и мне хочется схватить «рыбного специалиста» Гарагяна за одно место и заорать:
– Невеста в Москве, говоришь?! А как же медсестра Ленка?! Ты, сука! Ты чего ей здесь тогда мозги пудришь? ППЖ нашел, халява? Она же всерьез тебя, козла, воспринимает!
Делать этого сейчас не нужно, поэтому я молчу, скриплю в темноте зубами и стараюсь успокоиться. Знаю, что если взорвусь, то могу все испортить. Старшина почувствует во мне врага, станет осторожнее. И тогда я со своими урками не смогу ему строить харакири с одновременным вырезанием гланд.
Меня выручает мой сосед узбек Рашид. Его, восточного человека, подобные рассуждения не возмущают. Он к ним привык, поэтому подходит к рассуждениям Вагана чисто с практической стороны.
– Ты за поступление сколько платил? – спрашивает он Гарагяна.
– Три тысячи.
– Э, у нас в Ташкенте меньше берут.
– Чего ты Ташкент с Масквой сравниваешь, а? – вспыхивает Ваган, – Ты еще хер с пальцэм сравни! В Маскве – цивилизация!
Последнее слово старшина выговорил благоговейно и едва ли не по слогам.
– Даже у нас в Баку больше цивилизации, чем во всей вашей Средней Азии, – пригвождает он Рашида.
Но тот не сдается:
– Врешь! Ты в Ташкенте был? Не был! Самый красивый город в Средней Азии. Жемчужина! А что ваш Баку? Нефть одна и персики… И кепки! Вот! Их все «аэродромы» называют. Я знаю!
Я уже успел остыть и с интересом слушаю перепалку представителей двух народов, которых сплотила великая Русь.
– Вот у вас сколько КПСС стоит? – кипятится Гарагян.
– Партия? – искренне удивляется Рашид, – Нисколько не стоит. Сколько она может стоить?
– Ну, партийный билет, чурбан!
– Сам чурбан! Не посмотрю, что такой большой…
Гарагян, хотя и большой и пошуметь любит, но предпочитает наезжать только на слабых. Поэтому он сразу идет на попятный:
– Ты чего зря обижаешься?! Это я так сказал… Ты мне лучше на вопрос отвэчай: сколько партбилэт стоит?
– Партбилет? – озадаченно переспрашивает Рашид. Парень он добродушный и зло долго на других держать не умеет, – Нисколько. Партийный взнос плати – и все.
– Вот! – торжествует Вагон, – А у нас он стоит «пятерку». Знаешь, «жигули» есть такие, а? Так где больше цивилизации?! Ага!
Рашид молчит, недоумевая: почему за партбилет нужно платить секретарю райкома автомобилем престижной марки?
Для меня это уже давно не секрет. Спасибо, глаза на жизнь раскрыл еще в первые полгода службы наш ротный комсорг.
– Мне скоро увольняться, – говорил он мне, – Займешь мое место. Только нужно написать заявление для приема в партию.
– Мне?!
– Что, думаешь, не достоин? Ты в Афгане загибаться недостоин. Пусть там гегемоны загибаются. А вас туда точно пошлют: при мне уже две команды отправляли. Я при обеих на месте удержался… Конечно, сразу тебя, молодого, даже в кандидаты не примут, но внимание обратят. Я со своей стороны словечко замолвлю. А придешь из армии уже членом партии – всюду тебе дорога! В своем университете восстановишься, комсоргом курса станешь, а потом и факультета. Закончишь – с дипломом пойдешь прямиком в райком. Карьера!
…Думай, дурачок, – ласково закончил он свою речь на прощанье.
Наверное, я долго думал – не сумел сделать так, как советовал добрая душа, наш комсомольский вожак, ишак педальный, в душу его, наперекрест… Наверное потому, что книжки в детстве не те читал – про патриотизм больше.
– Гарагян! – продаю я голос в тишине постепенно засыпающей палаты, – Ты, случаем, не партийный?
– Нэт! – сразу отзывается он, – В институте не успел, в армии хотел…
Тут Вагон осекается, вспомнив, с кем говорит. Вспомнив, что наш единственный коммунист в роте из солдат, сержант Леха Пустошин сказал, что скорее подорвет себя гранатой, чем даст этому козлу рекомендацию в партию.
… – Жаль, Вагон, что ты не в партии. Ведь Горбачев перестройку ради таких как ты, партийцев, устроил. Ты бы вписался. С такими как ты, перестройка только к двухтысячному году закончится. И мы окажемся после этого в таком дерьме, что и про партию забудем. Слышишь меня? Стучать не пойдешь? Мы тебя, сука, в самом вонючем арыке утопим! Грача беспартийного помнишь? Он очень удивится, когда узнает, что ты здесь в блатных ходишь, и в какую хочешь партию примет. Хочешь – в эсэры, хочешь – в партию голубых! Партиец, твою мать… Молчи уж лучше.
Понял ли Гарагян меня? По крайней мере, во время всей гневной филлиппики он не произнес не слова. Прикинулся, что заснул.
Ну его к черту: если молча терпеть всякую падаль, то ни одна из них тогда не догадается, кто она есть на самом деле. Что касается партии, то сволочь – категория внепартийная…
С этой мыслью я заснул.
… Не знаю, как насчет других, но на меня Гарагян зла держать принципиально не хочет. Ему выгоднее со мной дружить, поэтому он утром разговаривал со мной как ни в чем не бывало. Мне кажется, что на это повлияло обстоятельство, что мои гневные речи, опустившие авторитет старшины отделения, палата, погруженная в сон, уже не слышала. А как говорят английские джентльмены, пощечина, полученная тет-а-тет, за оскорбление не считается.
Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино – и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.
Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем – менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.
И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» – «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.
Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» – санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль…
Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками – «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке – цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.
Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:
– Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?
– Военный груз, – только и смог я выдавить в ответ.
Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.
Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь… чего?
Я верю, что смерть и страдания – Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение – акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!
Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.
Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.
…Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.