Как-то вечером барон поднял наконец вопрос о коллеже, и Жанна тотчас же ударилась в слезы. Тетя Лизон в ужасе забилась в темный угол.
Мать возражала:
— Зачем ему столько знать? Мы сделаем из него деревенского жителя, помещика. Он будет возделывать свои земли, как многие из дворян. Он проживет и состарится счастливым в этом доме, где до него жили мы, где мы умрем. Чего же желать еще?
Но барон качал головой:
— А что ты ответишь ему, если он в двадцать пять лет придет и скажет тебе: «Я остался ничем, я ничему не научился по твоей вине, по вине твоего материнского эгоизма. Я не способен работать, добиваться чего-то, а между тем я не был создан для безвестной, смиренной и до смерти тоскливой жизни, на которую обрекла меня твоя неразумная любовь».
А она все плакала и взывала к сыну:
— Скажи, Пуле, ты никогда не упрекнешь меня за то, что я слишком любила тебя, ведь правда, не упрекнешь?
Недоросль удивился, но обещал:
— Нет, мама.
— Честное слово?
— Да, мама.
— Ты хочешь остаться здесь, правда?
— Да, мама.
Тогда барон возвысил голос:
— Жанна, ты не имеешь права распоряжаться человеческой жизнью. Ты поступаешь недостойно, почти преступно, ты жертвуешь своим ребенком ради своего личного счастья.
Она закрыла лицо руками и, судорожно рыдая, выговорила сквозь слезы:
— Я так настрадалась… так настрадалась! Я только в нем нашла утешение, а его у меня отнимают. Что же я теперь… буду делать… совсем одна?
Отец поднялся, сел рядом с ней, обнял ее.
— А я, Жанна?
Она обхватила его за шею, страстно поцеловала и, не отдышавшись еще, с трудом проговорила:
— Да, ты, должно быть… прав… папенька. Я вела себя безрассудно, но я столько выстрадала. Пускай он едет в коллеж.
И Пуле, не вполне понимая, что с ним намерены делать, захныкал, в свой черед.
Тогда все три его мамы принялись целовать, ласкать, утешать его. Когда они пошли спать, у всех щемило сердце, и все всплакнули в постели, даже барон, который сдерживался до тех пор.
Решено было, что после каникул мальчика поместят в Гаврский коллеж, а пока все лето его баловали напропалую.
Мать часто вздыхала при мысли о разлуке. Она заготовила ему такое приданое, как будто он уезжал путешествовать на десять лет; наконец, в одно октябрьское утро, после бессонной ночи, обе женщины и барон уселись с мальчиком в карету, и пара лошадей сразу взяла рысью.
В предшествующую поездку ему уже было выбрано место в дортуаре и место в классе. Теперь Жанна с помощью тети Лизон целый день укладывала его вещи в маленький комодик. Так как он не вместил и четверти привезенного, Жанна пошла к директору просить, чтобы дали второй. Вызвали эконома, тот заявил, что столько белья и платья никогда не понадобится, а будет только помехой, и наотрез отказался нарушить правила и поставить второй комод. Тогда мать с отчаяния решила нанять комнату в соседней гостинице и поручила хозяину собственноручно приносить по первому требованию Пуле все, что ему понадобится.
Потом они отправились на мол посмотреть, как отчаливают и пристают пароходы.
Унылые сумерки спустились над городом, где постепенно зажигались огни. Обедать они пошли в ресторан. Есть не хотелось никому; они смотрели друг на друга затуманенным взглядом, и блюда, которые подавали одно за другим, убирались почти нетронутыми.
Потом они медленно направились к коллежу. Со всех сторон сходились дети всех возрастов в сопровождении родных или слуг. Многие плакали. В большом полуосвещенном дворе раздавались всхлипывания.
Жанна и Пуле долго сжимали друг друга в объятиях. Тетя Лизон, окончательно забытая, стояла позади, уткнувшись в носовой платок. Но тут барон, расчувствовавшись тоже положил конец прощанию и увел дочь. Карета ждала у подъезда. Они уселись втроем и в темноте поехали обратно в Тополя.
Временами во мраке слышались рыдания.
Жанна плакала весь следующий день до вечера. А утром она велела заложить фаэтон и поехала в Гавр.
Пуле как будто уже примирился с разлукой. Впервые в жизни у него были товарищи; ему хотелось играть, и он нетерпеливо ерзал на стуле в приемной.
Жанна стала ездить каждые два дня, а на воскресенье увозила его домой. Во время уроков, дожидаясь рекреаций, она не знала, что ей делать, и сидела в приемной, не находя ни сил, ни мужества уйти из коллежа. Директор пригласил ее к себе и попросил приезжать пореже. Она пренебрегла его указанием.
Тогда он предупредил ее, что будет вынужден вернуть ей сына, если она не даст ему резвиться в свободные часы и не перестанет отвлекать его от занятий; барона тоже предупредили письмом. После этого ее стали стеречь в Тополях, как пленницу.
Она ждала каждого праздника с большим нетерпением, чем сын. И душу ее томила неустанная тревога. Она бродила по окрестностям, целыми днями гуляла с псом Убоем, отдаваясь беспредметным мечтам. Иногда она просиживала полдня, глядя на море с высоты кряжа; иногда спускалась лесом до Ипора, повторяя давние прогулки, воспоминание о которых преследовало ее. Как далеко, как далеко было то время, когда она блуждала по этим местам девушкой, опьяненной грезами.
Всякий раз, как она виделась с сыном, ей казалось, что они были в разлуке десять лет. Он мужал с каждым месяцем; она с каждым месяцем старела. Барона можно было счесть за ее брата, а тетю Лизон за старшую сестру, потому что, увянув в двадцать пять лет, Лизон больше не менялась.
Пуле совсем не занимался. В четвертом классе он остался на второй год; третий вытянул кое-как; во втором опять сидел два года и только к двадцати годам добрался до класса риторики.
Он превратился в рослого белокурого юношу с довольно пышными бачками и намеком на усы. Теперь он сам приезжал на воскресенье в Тополя. Так как он уже давно обучался верховой езде, то попросту нанимал лошадь и проделывал весь путь за два часа.
Жанна спозаранку отправлялась ему навстречу вместе с теткой и бароном, который горбился все больше и ходил по-стариковски, заложив руки за спину, словно для того, чтобы не упасть ничком.
Они медленно шли по дороге, временами присаживались у обочины и смотрели вдаль; не видно ли уже всадника. Едва он показывался черной точкой на белой колее, как все трое принимались махать платками, а он пускал лошадь в галоп и вихрем подлетал к ним; Жанна и Лизон ужасались, а дед восхищался и в бессильном восторге кричал «браво».
Хотя Поль был на голову выше матери, она по-прежнему обращалась с ним, как с младенцем, и все еще спрашивала: «У тебя не озябли ноги, Пуле?» — а когда он прогуливался после завтрака перед крыльцом, куря папироску, она открывала окно и кричала ему: «Ради бога, не ходи с непокрытой головой, ты схватишь насморк».
Когда же он в темноте отправлялся верхом обратно, она дрожала от страха:
— Пуле, мальчик мой, поезжай потише, береги себя, пожалей свою мать. Я не вынесу, если с тобой стрясется беда.
Но вот однажды, в субботу утром, она получила от Поля письмо, в котором он сообщал, что не приедет завтра, потому что знакомые устраивают пикник и пригласили его.
Весь воскресный день она терзалась беспокойством, как будто ждала неминуемой беды; потом не выдержала и в четверг поехала в Гавр.
Ей показалось, что сын изменился, но в чем — она не могла понять. Он был оживлен, говорил более мужественным голосом. И вдруг объявил ей как нечто вполне естественное:
— Знаешь, мама, раз ты побывала здесь сегодня, я опять не приеду в воскресенье домой, потому что мы собираемся повторить прогулку.
Она была так ошеломлена и потрясена, словно он сообщил, что уезжает в Америку; наконец, придя в себя, она спросила:
— Боже, что с тобой, Пуле? Скажи мне, что происходит?
Он засмеялся и поцеловал ее:
— Ровно ничего, мама. Я хочу повеселиться с приятелями, это естественно в моем возрасте.
Она не нашла ответа, а когда очутилась одна в экипаже, странные мысли овладели ею. Она не узнавала своего Пуле, своего прежнего маленького Пуле. Впервые она увидела, что он стал взрослым, что он больше не принадлежит ей и будет впредь жить по-своему, не думая о стариках. Ей казалось, что он преобразился в один день. Как, этот большой, статный мужчина, утверждающий свою волю, — ее сын, ее дорогой малыш, который заставлял ее когда-то рассаживать салат!
В течение трех месяцев Поль приезжал к родным только изредка и всегда явно стремился уехать как можно скорее, выгадать вечером хотя бы часок. Жанна волновалась, а барон только и знал, что утешал ее, повторяя:
— Оставь ты мальчика, ведь ему двадцать лет.
Но как-то утром бедно одетый старик, говоривший с немецким акцентом, спросил госпожу виконтессу.
После многократных церемонных поклонов он достал из кармана засаленный бумажник и заявил:
— Это маленький бумажка для вас.