— Пожелай мне удачи.
Через несколько часов она вновь зашла ко мне. Сбросила с ног свои босоножки на шпильках, растерла щиколотки.
— О господи! Когда он говорит „Приходи посмотреть гравюры“, он и вправду имеет в виду, что мы будем смотреть гравюры.
Полюбить его творчество. Только так можно было завоевать сердце Роберта. Но единственным, кто действительно это понял, единственным, кто сумел полюбить его творчество всей душой, оказался человек, который стал его любовником, меценатом и другом на всю жизнь.
Когда Сэм впервые пришел в лофт Роберта, меня не было дома. Потом Роберт сказал, что они с Сэмом весь вечер смотрели его работы. Сэм делал глубокие, вдохновляющие замечания с шутливо-игривым подтекстом. Пообещал зайти еще раз. В ожидании следующего звонка Сэма Роберт весь извелся — ну прямо школьница.
Сэм Уэгстафф с ошеломляющей быстротой вошел в нашу жизнь. Внешне он походил на скульптуру, на гранитное изваяние: высокий, суровый, вылитый Гэри Купер — но с голосом Грегори Пека, непосредственная и нежная натура. Роберту Сэм понравился не только своей внешностью. Сэм смотрел на жизнь с оптимизмом, не растерял любопытства, а также, в отличие от других знакомых Роберта по арт-тусовке, не терзался из-за сложных аспектов гомосексуализма. А если и терзался, то это было незаметно. Как и другие люди его поколения, Сэм старался не афишировать свою нетрадиционную ориентацию. Но он ее и не стыдился, не боролся со своей натурой и — по крайней мере, так показалось мне — охотно согласился с предложением Роберта не скрывать их отношения.
Сэм был настоящий мужчина с отменным здоровьем и ясным умом. Немаловажные достоинства во времена, когда все вокруг ходили под кайфом и даже при желании не могли поддержать серьезный разговор об искусстве. Сэм был богат, но не делал из денег культа. Эрудированный, с восторгом встречавший провокационные идеи, он стал идеальным меценатом Роберта и адептом его творчества.
Сэм импонировал нам обоим: мне нравилась его независимая натура, Роберту — его солидное положение в обществе. Сэм изучал суфизм и одевался незамысловато: в белую льняную одежду и сандалии. Он был человек скромный и, казалось, даже не замечал восхищенных взглядов. Сэм окончил Иельский университет, в звании лейтенанта служил на корабле, который участвовал в высадке войск в Нормандии, работал куратором Атенеума Уодсворта[113]. Мог с юмором и знанием дела беседовать о чем угодно — от рыночной экономики до личной жизни Пегги Гуггенхайм.
Казалось, их союз предрешен свыше. Роберт и Сэм даже родились в один день с разницей в двадцать пять лет. Четвертого ноября мы отпраздновали эту дату в „Розовой чашке“ — ресторанчике на Кристофер-стрит, где отменно готовили блюда кухни соул[114]. Несмотря на свои финансовые возможности, Сэм любил питаться в тех же забегаловках, что и мы. В тот вечер Роберт подарил Сэму свою фотоработу, а Сэм ему — фотоаппарат „Хассельблад“. Этот обмен в самом начале знакомства символизировал распределение ролей между ними: один — меценат, другой — художник.
„Хассельблад“ представлял собой среднеформатный фотоаппарат со специальной приставкой для съемки на кассеты „Полароид“. Машинка была далеко не примитивная: для настройки требовался экспонометр. Сменные объективы позволяли Роберту варьировать глубину резкости. „Хассельблад“ расширил возможности Роберта, позволил работать более гибко, лучше контролировать светотени. Но собственный фотографический язык у Роберта уже был. Новый фотоаппарат ничему его не научил, просто дал шанс реализовывать замыслы в точности. Роберт с Сэмом не могли бы придумать более символичных подарков друг другу.
* * *
В конце лета перед „Челси“ в любое время дня и ночи стояли два „кадиллака“ модели, прозванной „двойной пузырь“. Один был розовый, другой желтый. Их хозяева, сутенеры, носили костюмы и широкополые шляпы под цвет своих автомобилей. А их женщины — платья под цвет костюмов сутенеров. „Челси“ менялся, и в воздухе Двадцать третьей улицы ощущался привкус шизофрении: казалось, что-то прогнило. Логическое мышление отключилось, несмотря на всеобщее внимание к шахматному матчу, в результате которого молодой американец Бобби Фишер положил на лопатки могучего русского медведя. Одного из сутенеров убили; его женщины остались без крова и агрессивно толклись у наших дверей, нецензурно ругались, рылись в наших почтовых ящиках. Чисто ритуальные перебранки Барда с нашими друзьями переросли в серьезные перемены: многих выселили за неуплату.
Роберт часто куда-нибудь уезжал с Сэмом, Аллен много времени проводил на гастролях. Оба тревожились, что мне приходится ночевать одной.
Потом в наш лофт залезли. У Роберта украли „Хассель-блад“ и кожаную куртку-косуху. На этой квартире нас еще никогда не обворовывали, и Роберт расстроился не только из-за дорогого фотоаппарата, но и потому, что почувствовал свою уязвимость: в его дом вторглись чужие. Я скорбела по куртке, ведь мы использовали ее в инсталляциях. Позднее мы обнаружили, что куртка свисает с пожарной лестницы — вор впопыхах уронил ее, но фотоаппарат все-таки унес. В моем лофте вор наверняка обалдел от беспорядка, но все-таки стащил одежду, в которой я ездила на Кони-Айленд в 1969-м, праздновать год со дня нашего знакомства. Это был мой любимый наряд — я в нем сфотографировалась. Одежда, только что принесенная из химчистки, висела на крючке с внутренней стороны двери. Зачем только вор ее прихватил? Как знать.
Пришло время переезжать в другое место. Трое мужчин, три спутника моей жизни, — Роберт, Аллен и Сэм — все устроили. Сэм дал Роберту денег на покупку лофта на Бонд-стрит, в квартале от своего дома. Аллен нашел квартиру на втором этаже на Восточной Десятой улице, в шаговой доступности от Роберта и Сэма. Он заверил Роберта, что прокормит меня на свои музыкальные заработки.
Мы решили переехать 20 октября 1972 года. В день рождения Артюра Рембо. Роберт и я рассудили, что сдержали свою клятву. „Теперь все будет иначе“, — думала я, упаковывая свои вещи, весь свой безумный бардак. Перевязала шпагатом коробку, в которой когда-то лежали чистые листы лощеной бумаги. Теперь она хранила отпечатанные на машинке страницы с кофейными пятнами — их спас Роберт, подобрал с пола и разгладил своими руками, словно написанными Микеланджело.
Мы с Робертом немного постояли вместе в моем лофте. Кое-что я оставила: ягненка на колесиках, старый белый жакет из парашютного шелка, буквы и цифры „ПАТТИ СМИТ, 1946“, написанные по трафарету на дальней стене. Это было мое приношение комнате: так богам оставляют вино на донышке сосуда.
Знаю: мы думали об одном и том же, обо всем, что пережили вместе, о плохом и хорошем, и одновременно чувствовали, что сбросили некое бремя. Роберт сжал мою руку:
— Тебе грустно переезжать?
— Нет. Я готова.
Мы покидали водоворот нашей постбруклинской жизни, центром которой был „Челси“, этот форум, где жизнь била ключом. Карусель замедляла вращение. Я упаковывала даже самые пустяковые вещицы, накопленные за несколько лет, и передо мной, как слайды, мелькали лица. В том числе лица тех, кого я больше не увижу.
„Гамлет“ — память о Джероме Рагни, вообразившем меня в роли печального и надменного принца Датского. Рагни был соавтором мюзикла „Волосы“ и играл в нем главную роль. Наши дороги больше не пересеклись, но вера Рагни в меня помогла раскрыться моей личности. Энергичный, мускулистый, с густой шапкой кудрей и широкой ухмылкой, Рагни так увлекался какой-нибудь сумасшедшей затеей, что вскакивал на стул и воздевал руки: казалось, ему срочно нужно поделиться идеей с потолком, а лучше бы — со всей Вселенной.
Мешочек из синего атласа, расшитый золотыми звездами: Дженет Хэмилл сшила мне его для хранения карт таро. И сами карты, на которых я гадала Энни, Сэнди Дейли, Гарри и Пегги.
Тряпичная кукла с волосами из испанских кружев — подарок Эльзы Перетти[115]. Подставка для губной гармошки — оставил Мэтью. Записки от Рене Рикарда[116] — он меня отчитывал за то, что я хочу забросить рисование. Черный мексиканский ремень со вставками из горного хрусталя остался от Дэвида. Майка с широким воротом — от Джона Маккендри. Кофта из ангоры — от Джеки Кертис.
Складывая кофту, я явственно увидела Джеки, окутанную алой мглой дальнего зала у „Макса“. В этом заведении тусовка менялась не менее стремительно, чем в „Челси“, и те, кто пытался привнести туда шик классического Голливуда, неминуемо обнаруживали, что безнадежно отстали от молодой гвардии.
Многие не выдюжили. Кэнди Дарлинг умерла от рака. Динь-Динь и Андреа Хлыст покончили с собой. Другие принесли себя в жертву наркотикам и несчастьям. Их скосило на самых подступах к высокому пьедесталу славы, который они так мечтали покорить. Заржавевшие звезды, упавшие с неба.