Но доверие императора к госпоже Крюднер значительно умалилось с течением времени. Говоря однажды о высоких целях провидения, Александр сказал, по сообщению княгини Мещерской, что он думал ранее, будто сам бог предназначил госпожу Крюднер для изъявлений своей воли, но ему очень скоро пришлось убедиться, что свет, исходивший от нее, был как ignis fatuus (блуждающий огонь).
Госпожа Крюднер уехала в конце октября из Парижа, и тогда же началась ее бурная проповедническая деятельность. Императору доносили, как она в Швейцарии переезжала из кантона в кантон, проповедуя «царствие божие», как она собирала вокруг себя толпы бедняков, которых она снабжала пищей и одеждой, уговаривая поверить в близкое наступление «тысячелетнего царства». Буржуазная Швейцарская республика усмотрела в ее проповеди социальную опасность и выслала ее из пределов страны. Подобной же пропагандой она занималась в Баденском графстве, и здесь у нее вышли недоразумения с правительством. Ее проповеди затрагивали вопрос о собственности. Это было небезопасно в то время: год был неурожайный, на фабриках была безработица, и толпы голодных охотно слушали пропаганду госпожи Крюднер, которая обещала в недалеком будущем царство справедливости на земле. Пришлось выехать из Бадена. В 1818 году Александру донесли, что госпожа Крюднер появилась в Лифляндии. К своим пророчествам она присоединила теперь сочиненные ею песнопения, в коих не все могло нравиться ее коронованным друзьям. «Я верю твердо, – заявляет она в этих гимнах. – Кто может еще остановить меня? Дайте мне крест, грозящий тронам! Любовь покоряет земные власти. И мой Спаситель со мною в битвах». Обличительница «безбожной революции», она, сама того не замечая, оказывала сомнительную услугу европейским государям, подымая такие вопросы, какие невыгодно было подымать их правительствам.
В начале 1821 года, когда Александр был на конгрессе в Троппау, Крюднер появилась в Петербурге. Император окончательно охладел к ней, когда она стана пламенно защищать интересы восставшей Греции я требовать европейского вмешательства. Тогда император уведомил ее через Александра Тургенева, что она «поселяет волнения вокруг трона и нарушает свои обязанности подданной и христианки». Крюднер пришлось удалиться из Петербурга. Александр слышал, что она предалась самым крайним аскетическим подвигам. Друзья увезли ее в Крым. Она умерла 25 декабря 1824 года.
XXII
Декларацию Александра о Священном союзе подписал благочестивый прусский король Фридрих-Вильгельм III и равнодушный к благочестию австрийский император Франц. Первый подписал не колеблясь, а второй, увлеченный какими-то новыми музыкальными произведениями, долго не мог понять, чего от него хотят. Потом он посоветовался с Меттернихом. Австрийский бесстыдник объяснил своему императору, что союз с русским царем необходим. Конечно, досадно и смешно, что приходится назвать «священным» этот союз, но делать нечего. Лучше что-нибудь, чем ничего. Так началась эпоха конгрессов.
Священный союз, который стал впоследствии синонимом реакции, при своем зарождении в помыслах императора был, напротив, оплотом европейской свободы. На деле все вышло иначе. В 1815 году Александр был еще убежденным либералом. В Польше и Финляндии, согласно его плану, были созданы конституции, правда, жалкие, но, по понятиям того времени, достаточно демократические. Новосильцев по требованию государя сочинял и для всей России «Уставную грамоту», то есть разрабатывал конституционный проект Сперанского. Но либерализм, как известно, нередко попадает между молотом и наковальней. Наковальней оказалась австрийская меттерниховская реакция, а молотом – революция. Либерализм Александра оказался не закаленным булатом, a простим стеклом, которое и раздробилось мгновенно при первом же ударе молота, даже не очень тяжелого.
Французская буржуазия в своей Большой революции выдвинула известную формулу – «свобода, равенство и братство или смерть». Мы теперь знаем, что на деле применялась только последняя часть формулы, а первую часть полностью применить не удалось. Явился Бонапарт и, посмеявшись над «свободой и братством», оставил в силе один только принцип «равенства». Этого было достаточно для того, чтобы апологеты объявили его сыном революции. Александр, напротив, имел вкус к «свободе и братству», по крайней мере в романтическом смысле этих принципов, зато к равенству у него не было никакой склонности. Эта «плебейская» идея казалась ему весьма сомнительной. Он никогда не мог простить Сперанскому того, что он навязал ему эту идею. Пока Александр был «якобинцем», ему удавалось кое-как, вопреки своим вкусам, признавать этот принцип, но как только он усмотрел в революции «зверя», явившегося под личиной Бонапарта, ему другого ничего не оставалось, как отказаться от этой жуткой идеи. «Равенства нет и быть не может, – думал он. – В космосе мы видим иерархический порядок. Мадам Крюднер уверяет, что иерархический порядок присущ также и загробному миру, В этом многообразии биологическом и духовном вся тайна и красота мироздания. Ежели вместо сложной формулы качеств и степеней устроить монотонное равенство всех в всего, наступит царство мертвой скуки».
Меттерниху понравилась эта мысль, и он сделал из этих эстетических и метафизических идей практические выводы: надо сохранить привилегии во что бы то ни стало. Пусть останутся на своих местах императоры, короли, герцоги, бароны; пусть не мечтает о равенстве перед законом та чернь, которая нетерпелива и строптива; пусть университеты и науки служат властям, а не какой-то будто бы объективно существующей истине; пусть, наконец, не воображают нищие, что австрийские и всякие иные магнаты поделятся с ними своими богатствами.
Осенью 1818 года собрался в Ахене первый конгресс Священного союза. Речь шла главным образом о том, надо или не надо выводить оккупационные войска мл Франции. Все чувствовали, что Людовик XVIII сидит на своем троне не очень прочно. Франция вообще подозрительна. В ней всегда – революционная зараза. Но, с другой стороны, нельзя же до бесконечности тратить миллионы на содержание армии в чужой стране. К тому же это не содействует авторитету Бурбонов.
Славные традиции веселого Венского конгресса продолжались и в Ахене. И разговоры о возможной революции чередовались с развлечениями – любовались на девицу Гарнерен, которая подымалась на воздушном шаре; смотрели знаменитых кулачных бойцов; толпились жадною толпою вокруг рулетки, где играли на огромные суммы…
Среди этих забав было решено вывести иностранные войска из Франции. Возник еще один вопрос – о прекращении торговли неграми. Александр, у которого в подвластном ему государстве продавались и покупались люди даже без земли, выступил, не боясь быть смешным, в качестве горячего защитника чернокожих и требовал самых радикальных мер для прекращения торговли.
В числе множества ходатайств, поданных императору Александру, было одно, не лишенное остроумия. Некий Фортюнид просил государя принять его на службу в качестве придворного шута, ибо только таким способом русскому царю представится случай услышать некоторые истины весьма горькие, но полезные. К числу неприятностей Ахейского конгресса надо отнести появление небольшого, худо отпечатанного воззвания с эмблемами какого-то тайного общества. Листок призывал к низвержению как раз тех принципов, какие участниками конгресса почитались священными.
К концу Ахейского конгресса пришло известие, что открыт заговор. Какие-то французские патриоты решили во время предполагавшейся поездки Александра в Париж похитить его в дороге и принудить к признанию императором Франции сына Наполеона под опекою Марии-Луизы. Заговор был ликвидирован, и Александр поехал на последний торжественный смотр союзных войск во Франции. Во время маневров Александр сказал строго графу М. С. Воронцову: «Следовало бы ускорить шаг» («le pas n'est pas assez accelere»). Воронцов на это ответил: «Государь! Мы этим шагом пришли в Париж („Sire, c'est avec сё pas que nous sommes venus a Paris“).
В это время многие участники заграничных походов были убеждены, что у них теперь есть или, вернее, должны быть некоторые права и что не так уж важно, чтобы шаг солдата на параде был равен непременно аршину – не более и не менее.
Все ото не нравилось Александру. Приятно освобождать народы, особенно в речах или на бумаге, но вовсе не приятно быть свидетелем, как эти народы сами начинают освобождаться. Это сопряжено с большими неудобствами. Эти народы ужасно нетерпеливы. Епископ Эйлерт, муж святой нравственности, убедил Фридриха-Вильгельма, что данные им народу конституционные обещания можно не исполнить для блага этого самого народа. И что же! В ответ на промедление в реформе начались в Пруссии волнения, что было, конечно, актом невежливости по отношению к добродетельному королю, другу Александра. Косвенно это касалось и русского императора. А тут еще история с брошюрой Стурдзы, чиновника нашего министерства иностранных дел. Он резко осуждал в этой немецкой брошюре либеральное движение в Пруссии. Агент русского правительства, знаменитый писатель Коцебу, выступил на защиту злополучной брошюры, что вызвало целую бурю негодования. Известно, чем поплатился Коцебу за свое рвение. Его. убил слишком пылкий ревнитель свободы. Александр привык, чтобы его, русского государя, считали свободомыслящим. Ему казалось, что быть вольнодумцем на троне очень красиво. И вот теперь никто не ценит этой изящной позы венценосца. Как-то неожиданно для него самого Александр оказался выразителем европейской реакции. Ему казалось это недоразумением, и он еще не утратил тогда надежды внушить к себе Прежние чувства и прежнее доверие. Но это было очень трудно. После того, как Занд убил Коцебу, Меттерних устроил в Карлсбаде конференцию германских владетельных особ для борьбы с революцией. Меттерних требовал драконовской цензуры и прочих испытанных средств для борьбы с крамолою. Александр слабо протестовал против таких мер, но общественное мнение уже не различало, где кончается политика Александра и где начинается политика Меттерниха. Александру казалось, что Европу охватило какое-то безумие. Во Франции Лувель, сын купца, убил герцога Беррийского. В Испании, где партизаны-патриоты так успешно боролись с Наполеоном, вспыхнуло восстание. Народная война воспитала дух свободолюбия. Население Испании, руководимое масонами, отказалось вообще терпеть старый порядок. В одной только России было „благополучно“. Впрочем, и здесь были некоторые неприятности. Вскоре после закрытия первого сейма в Варшаве поляки обратились к верховной власти с рядом настойчивых требований. Их заявления касались ответственности министров, реформы суда и отмены цензуры. Александр чувствовал, что Занд и Лувель, испанские мятежники и польские радикалы, – явления одного порядка, что здесь есть некое общее дело, что народные массы охвачены огнем таких страстей и таких инстинктов, с какими нельзя бороться ничем иным, кроме цензуры, тюрем и штыков.