— «Цена прожитого, стоимость пережитого, — вслух прочитал он, — чем измеряем мы прошлое? Переживаниями, результатом? Каковы истинные единицы измерения? И что интереснее — результат внутренний или внешний? Может быть, внешний результат — вообще не результат? Тогда что есть результат внутренний? Воспоминания? Значит, мы — это наше прошлое? И эмоциональная насыщенность воспоминаний — критерий всего пережитого? Так чем же нам все-таки жить — памятью или настоящим? Или это тоже строгая данность, как цвет волос и количество пальцев на ногах?..» — Кассиус крякнул. — Умник чертов! Сукин ты сын, а не умник!..
За сотни миль от Кассиуса, в темной комнатке, сидя в ногах у посапывающих коллег, лейтенант Макс Дюрпан занимался тем же, чем и Кассиус. Мерцая зеленоватым светом, перед ним также горел экран — только вдвое меньше, и полосатыми неровными змейками по нему ползли и ползли заковыристые записи Гершвина:
«Сегодня заявился старинный приятель, которого, как я полагал, давно пристрелили. — Куцая бороденка, вид опустившийся, стекло в очках треснуло… Поговорили и разошлись. Страшное разочарование. Жуткое ощущение, что вот теперь его точно убили. Потеря — и теперь уже навсегда… Он объяснил, что вступил в какое-то религиозное братство и ничего теперь не хочет, кроме очищения и права на теплое местечко в мире ином — то бишь в мире ПО-ТУ-СТОРОННЕМ. И, разумеется, агитировал меня. Они все агитируют. Особенно новички. Именно у новеньких — стадия юношеского максимализма. Все и всех хочется перекрасить в свой цвет. С ними страшно разговаривать. Чувствуется нож под полой. Вот и он, не сагитировав, тут же потерял ко мне всяческий интерес. Да и я, признаться, испытал нечто похожее. Но почему — вот вопрос! Ведь я его когда-то любил! Как брата любил! Или, может, не его я любил, а себя в нем? Исчез в нем я, исчезла и любовь?..»
Макс посмотрел на унылую рожицу под абзацем и свирепо протер глаза. Тянуло в сон, но строки этого сумасшедшего Гершвина тоже не отпускали. Черт его знает почему.
«..Некогда Цицерон писал, что философствование — не что иное, как постепенное приготавлива-ние себя к смерти. Прижизненный поиск савана и привыкание к ужасу нового. Вселенная бесконечна, а жизнь подобна Вселенной. Изобилие форм с неприятными переходами из одного качества в другое. Может быть, подконтрольное, может быть, нет, но… скорее — все-таки первое. И каждая новая жизнь — всего лишь цикл, в конце которого накапливаемый опыт вновь и вновь отнимается, чтобы голенького, поглупевшего человечка повторно окунуть в земную купель. Мы подобны ловцам жемчуга. Кто-то спускает нас с палубы вниз, а мы ныряем, ныряем и ныряем… Интересно бы узнать, что думал по этому поводу Цицерон. Ведь наверняка начатую однажды мысль он пытался продолжить…»
Макс устало откинулся на спинку стула. Вот так… У Гершвина Цицерон есть, а у Дювуа нет. Альтернативная история, не терпящая мифотворчества. Кто же тогда говорил все эти умности про философствование и смерть? Не Гершвин же!.. Или все-таки он?.. Лейтенант почувствовал, что голова его начинает кружиться. Мозг «плыл», куском свинца угодив в раскаленную домну.
Спать! Спать!..
Погасив экран, он тяжело поднялся. Привычным движением отстегнул кобуру, достав «рейнджер», передернул затвор. Прежде чем лечь, сунул пистолет под подушку. Щека опустилась на мягкое, и мозг мгновенно отключился, полетев в сладкую и бездонную пропасть.
* * *
Настала пора очередного смутного времени, и этому имелись веские причины: отъезд императора из столицы, слухи о потоплении флота, донесение о пятистах тысячах солдат, движущихся навстречу Наполеону, — третьей и, как говаривали ненавистники бонапартизма, последней коалиции. В воздухе явственно пахло пожарами и гильотинами. Обостренным чутьем старого политика Талейран понял ранее других, каких последствий можно ожидать в случае неуспеха императорской экспедиции. Министра нельзя было назвать трусливым человеком, но, пережив казнь Людовика Шестнадцатого, пережив Дантона и Робеспьера, правительство Сиейеса и Барраса, побывав в Англии и Америке, где спасался от очередного мятежного переворота, Шарль-Морис лучше многих понимал, сколь шатко и бренно существование политика. И свое будущее он обустраивал с кропотливостью птицы, вьющей гнездо. Добрые отношения с правыми, средними и левыми, улыбки и знаки внимания врагам, золотой запас в нескольких тайниках — все это и было той спасительной соломкой, из которой талантами Талейрана вилось спасительное гнездышко.
Когда приходилось говорить «нет» на переговорах, он сокрушенно разводил руками, давая понять, что это «нет» исходит от всесильного императора, но уж зато «да» Талейран произносил с таким пафосом, что присутствующим становилось ясно — именно господину министру принадлежит главная заслуга в достижении согласия. Что и говорить, за годы и годы правления он научился находить общий язык с людьми, и даже давние недруги Франции не питали к министру злых чувств. Так ему, по крайней мере, хотелось думать, и, продолжая ловчить в переговорах, он не забывал о более надежном и действенном средстве достижения личных целей, со временем превращаясь в одного из богатейших вельмож страны.
Первый взяточник Франции — так его называли позднее, и в сказанном не таилось напраслины. Победы и жесткая политика Наполеона играли бывшему епископу только на руку, и за подписание в сентябре тысяча восьмисотого года договора между Францией и США американский посланник в Париже уплатил министру два миллиона франков. А чуть позже, сразу после сражения при Маренго, Талейран получил от Сен-Жюльена семь с половиной миллионов франков. Люневильский мир подписывал брат императора Жозеф Бонапарт. Но Талейран и здесь сыграл в свою «маленькую» игру! Министру было известно, что побежденная Австрия обязалась полностью оплатить проценты по государственным займам, выпущенным в Бельгии и Голландии. То, что было известно господину министру, разумеется, не знали держатели ценных бумаг, справедливо полагавшие, что в результате французской оккупации бумаги эти превратились в ничто. И через вторые руки за бесценок Талейран сумел скупить большую часть облигаций, заработав более семи миллионов франков. Игра с ценными бумагами была коньком министра. Впрочем, в ход шел и иной инструментарий. Когда Бонапарт продавал Луизиану Соединенным Штатам, первоначальная стоимость территории составляла восемьдесят миллионов долларов. Но шло время, стороны упорно торговались, и после определенной скидки была названа сумма в шестьдесят миллионов. Однако государственная казна Франции получила только пятьдесят четыре. Еще шесть под милую улыбочку Талейрана ушли в неизвестном направлении. И подобных предприятий за плечами хромоногого министра насчитывалось десятки и десятки. Перераспределение земель на правом берегу Рейна, неразбериха с выплатой контрибуций, денежные подарки за «участие» в делах — все прокручивалось с превеликой пользой. Министр по-прежнему с беспокойством вглядывался в будущее, не желая в этом самом будущем ни бедствовать, ни пресмыкаться перед власть имущими. Держаться на плаву, держаться до последнего, улыбаясь тем, кому нельзя не улыбаться, карая тех, кто слабее, — таков был его основной принцип. Успех не сопутствует бесконечно, примеров тому масса: Александр Македонский, Великий Тамерлан, Карл Великий… Увы, за победами следуют поражения, и этих самых поражений Талейран не без оснований страшился, заранее предугадав судьбу Бонапарта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});