Ангелина едва сдерживалась, чтобы не обрушить на его голову проклятия. Злая тоска брала от этого назойливого, злобного бормотания! Она так старалась смирить неправедную ярость, справиться с собой, но вдруг забыла обо всем на свете, едва не вскрикнув от неожиданности: на ней остановился внимательный взгляд серо-голубых, на диво ясных глаз. Умирающий очнулся! Он пришел в себя! Он вернулся из своего далека! И, вся во власти безмерного, необъяснимого счастья, Ангелина схватила его за руку и, едва пробившись сквозь комок в горле, пробормотала:
– Как тебя зовут?
Будто именно это сейчас было самым главным!
* * *
Его звали Меркурий. Потом, позже, когда смерть и впрямь отступилась от него – неохотно, медленно, – Ангелина спросила, почему его назвали в честь римского бога и вестника богов. Меркурий усмехнулся:
– Нет. Мой святой – мученик Меркурий Смоленский, воин. Слыхала о нем?
Ангелина пожала плечами, и тогда Меркурий поведал ей быль о русском ратнике, в одиночку побивавшем несчетные полчища татар, подступавших к Смоленску во времена достопамятные. После одной такой битвы Меркурий нес ночную стражу, но сморил его сон, и как раз в эти роковые минуты подкрались к нему враги, навалились всем скопом и обезглавили. Татары не сомневались, что уж теперь-то путь на Смоленск им открыт. Но пока они упивались предвкушением победы, мертвый Меркурий встал и, держа в руках свою отрубленную голову, двинулся потайной, короткой тропою к городу. Он дошел до ворот, и голова его кровавым языком провещала тревогу, после чего Меркурий безжизненно рухнул наземь. Но защитники смоленские уже пробудились, изготовились к обороне – и столь удачно отбили вражий натиск, что татары надолго зареклись покушаться на Смоленск, где и погребены были святые мощи Меркурия-воина.
Ангелина с внутренней дрожью выслушала эту возвышенно-странную историю и долго потом не могла смирить биения сердца, как будто некие опасные, почти смертельные тайны развернулись пред нею – и не было сил отвести от них взора. Так и во всем облике Меркурия было для нее нечто неотразимо влекущее и вместе с тем отстраняющее – непостижимое, чарующее сочетание, подобное блеску солнца на ледяной глади реки. И в его взгляде Ангелина тоже видела почти мучительное влечение к ней как к женщине – и отрешенное спокойствие схимника, воспретившего себе всякую надежду на счастье.
И все же они сдружились. Меркурий даже поведал Ангелине тайну своего происхождения: молоденькая крестьянка в муках родила его у стен монастыря – и умерла. Монахи подобрали никому более не нужное дитя, окрестили его по имени святого мученика, коего поминали в тот день, и Меркурий вырос среди них вполне готовым для монастырской жизни, однако два года назад – ему едва исполнилось семнадцать – скончался ключарь [45], брат Арсентий, и перед смертью призвал господа в свидетели греха своего: оказывается, именно он, тогда еще просто смиренный инок Арсентий, сбился с пути истинного и сбил с него красавицу Татьяну, а потом, убоявшись содеянного, бросил ее на произвол судьбы чреватою, так что монастырский приемыш Меркурий – чадо греха и его, Арсентия, сын.
Эта история потрясла юношу и странным образом отвратила его от монашеской стези. Он ощущал себя сосудом скудельным, средоточием неистовых страстей. Он мечтал о страданиях для искупления греха, доставшегося ему по наследству, а потому, прибавив себе недостающие лета, с восторгом предложил себя в рекруты взамен сына хозяйки того дома, где как-то раз остановился на ночлег во время своих странствий. Началась война. Полк, где служил Меркурий, стоял под Москвою – об этой поре своей жизни Меркурий почти не упоминал, – потом спешно был двинут на фронт. В первом же сражении Меркурий, тяжело раненный, уже не сомневался в скорой своей кончине, но, вдруг очнувшись и увидев прямо перед собою синие девичьи глаза, исполненные тревоги, почувствовал, что господь простил ему родительский грех и в знак этого послал своего ангела. Ангелина с первого взгляда растрогала его сердце, по природе впечатлительное, а узнав ее имя, Меркурий взглянул на нее с каким-то суеверным ужасом – и Ангелина вновь ощутила некую странную, необъяснимую связь меж их душами и судьбами.
Впрочем, это все были только чувства, ощущения, догадки. Наяву в Меркурии не было ничего мрачного: ну, ранен, ну, изнурен, а духом бодр, нравом покладист, приветлив, поддерживает излюбленные рассуждения старого князя Измайлова о том, что, слава богу, Кутузов в армии, продли господь его жизнь и здравие, вместе с соседями он пел даже разудалую частушку про француза-супостата:
Летит гусьНа Святую Русь,Русь, не трусь.Это не гусь,А вор – воробей!Русь, – не робей,Бей, колотиОдин по девяти!
Однако чуть Меркурий пришел в сознание, он как бы напрочь забыл о «лодке-самолетке», образ которой неотступно преследовал его в бреду.
Общение с ним было приятно не только Ангелине. Удостаивали его своим вниманием и сестры из офицерской палаты, особенно Нанси, и даже – что было всего поразительнее! – сама мадам Жизель.
* * *
Чем дальше шло время, чем сильнее разгорался пожар войны, тем настороженнее становилось отношение к французам. Гостеприимного дома мадам теперь избегали прежние завсегдатаи, даже Ангелине было как-то неловко, днем ухаживая за русскими ранеными, проводить вечера с соплеменницею тех, кто вверг в страдания их – и всю Россию. Однако мадам Жизель не переставала твердить, где только могла, что ненавидит «кровавое чудовище» (обычное прозвище Наполеона в ее устах), что молит господа избавить Россию – ее вторую родину – от врага мира, что ей горька и обидна несправедливая ненависть русских, – и вот в один прекрасный день, одетая в простое холстинковое платье, с волосами, смиренно убранными под платок, она явилась перед княгиней Елизаветою с мольбою допустить ее до работы – пусть и самой черной! – в госпитале. Княгиня согласилась – более от изумления, нежели от восхищения таким порывом. Так ли, иначе – мадам Жизель оказалась в солдатской палате и довольно прилежно принялась за дело.
Раненые сперва дичились ее, да и она то и дело тянула носом из табакерки, не в силах скрыть брезгливость. Однако за несколько дней с мадам Жизель произошла диковинная перемена: нарумяненная кокетка неопределенного возраста бесследно исчезла, а на смену ей явилась приветливая «матушка Жиз» – еще не старушка, но вполне почтенная, заботливая, приветливая, самоотверженная женщина, которая умела успокоить самого расходившегося и нетерпеливого раненого своими песенками про пастушка Жана, или про Жаннет и белую козочку, или про разбитое сердце юного рыцаря, или про синие волны Дуная, по которым плывет шапка красавца гайдука, убитого предательски, а находит эту шапку его сестра и дает обет вечной мести… Песенки пелись то по-французски, то на каком-то вовсе непонятном языке, однако «матушка Жиз» весьма ловко перелагала их на русский, и эти баллады, и ее небольшой, но приятного тембра голосок успешно соперничали с разглядыванием множества лубочных картинок, на которых было изображено, как ополченцы Гвоздила и Долбила колошматили французов; надписи под картинами гласили: «Вот тебе, мусье, раз, а другой – бабушка даст!» – или: «Не дадимся в обман, не очнешься, басурман!» Эти картинки поднимали боевой дух, раненые твердили: «Скоро выздоровеем, потягаемся с французами. Мы видели их удаль, да где им устоять против штыков наших?!» – а песенки «матушки Жиз» смягчали сердце и потому нравились всем. Кроме Меркурия.