Янова тянула канитель игры в плане переживания. Пока она, как в жизни, дожидалась нужной эмоции, оператор провертывал все отпущенное количество метров… На сцену нам отпускали, допустим, 15 метров. Она выходила, он начинал вертеть и на 16-м метре говорил: „Я кончил“, а она „Я еще не начинала“. „Нет уж, благоволите начинать, как только я приступаю к съемке“». Это был очень точный, универсальный пример (хотя он изрядно напоминает непристойный анекдот).
В этом фильме Мейерхольд и художник Владимир Егоров (тот же, что и в «Дориане Грее») выступили новаторами: придумали и обыграли принцип pars pro toto (часть вместо целого). Так, чтобы какая-то деталь, фрагмент уже знакомой зрителю сути выражал эту суть (то или иное происшедшее) — выражал лаконичнее и красноречивее всех других подробностей. Кинематограф далеко не сразу отреагировал на такое открытие (фильм все-таки не имел большого успеха), да и сам Мейерхольд больше не воспользовался этим лаконичным приемом. Но острое чутье учеников Мастера — к ним принадлежал и Сергей Эйзенштейн — его приметило и оценило по полной. В первых же своих фильмах, в «Cтачке» и «Броненосце „Потемкине“», Эйзенштейн убедительно применил его. (Всем другим авангардным режиссерам это стало наукой.)
В своих театральных работах двадцатых годов Мейерхольд не забывал о кинематографе. Иногда это выглядело прямой цитатой, иногда ассоциацией. Это были, как правило, изобразительные объекты, укрупняющие и уточняющие атмосферу действия. В одной из первых постановок, «Земля дыбом», таким объектом был экран, где чередовались лозунги и кадры из современной жизни. Подобный атрибут считался одним из важных и нужных элементов так называемой «кинофикации театра»…
…Прошу читателя простить меня. Мне стоит воспользоваться насущной темой и сказать несколько слов о человеке, которого я только что походя упомянул. И который также заслуживает быть среди самых незабвенных. Это едва ли не лучший оператор своего времени — Александр Левицкий. К большому несчастью, ни одного дореволюционного фильма, снятого им, не сохранилось, но сохранились его короткие воспоминания, и что не менее важно — воспоминания о нем. Я не видел «Портрет Дориана Грея», но хорошо представляю эффектное «впечатление туманного вечера, воздушную и тональную перспективу», созданную хитрым операторским способом: синий химический вираж плюс подкрепленный желтым анилином дым (горела мокрая бумага).
«Я все время, — пишет Левицкий, — думал, как хотя бы минимальным светом усилить выразительность лица Дориана. По новой схеме свет от лица лампы не освещал лица Дориана, а только давал световой контур на фигуру, лицо и волосы; глаза освещались нижним светом… Направленные помощником два тонких угля, вмонтированные в асбест, высвечивали глаза Яновой. Временами угли начинали мерцать, гаснуть, шипеть и обжигать пальцы. В такие моменты и я, продолжая крутить ручку аппарата, начинал шипеть на помощника: „Свет, свет на глаза!“».
Да, Левицкий был отменный изобретатель — везде и во всем. Он постоянно искал работу для рук, для глаз: делал мебель, поправлял охотничьи ружья, скрещивал фотокамеры, шлифовал добавочные детали. Он был токарем, плотником, механиком. Ясно, что и в прямом своем деле он был мастером высочайшего класса. Известно, что он первый из наших операторов применил перестановку объектива: аппараты «Пате» имели постоянный объектив 50 («полтинник»), а Левицкий сам изготовил объектив 75. (Можно сказать, что он предчувствовал проблему «крупного плана».)
Снимая «Дворянское гнездо», он смастерил поворотный круг — деревянную платформу, на которой размещалась декорация (дабы разворачивать к свету нужную часть постановки). Изнутри все его кинокамеры были выложены… бархатом (?) — он заменил бархат особой металлической оболочкой, избавив «фильмовой канал» от грязи и пыли. Он же сконструировал удобный чехол для камеры. Все эти (как и прочие) достижения снискали ему славу не только оператора, но и художника. Именно этой трактовкой выразилось то, что показал Левицкий и в «Дворянском гнезде», и в «Крейцеровой сонате», и в «Сокровищах Пенджаба»: тонкие тональные переходы — четкие, но неброские очертания предметов, мягкие колебания света (углубляющие эмоциональный настрой сцены), ясное ощущение ритмических подъемов и спадов, умение пользоваться светотенью, ландшафтом; отражение игры в зеркалах, снимки «против солнца», освещение «по Рембрандту» — всё, что незаметно приобщало зрителя к постижению сокровенного.
Пристрастия у Левицкого были четкие, но творческий кругозор его был настолько подвижен (увы, далеко не беспредельно), что ему удавалось понимать самых подчас несхожих режиссеров — с одной стороны, Гардина и Протазанова, страстных приверженцев Художественного театра, а с другой — Мейерхольда, для которого он и впрямь оказался чуть ли не соавтором. Учился у него новым принципам отражения жизни, осваивал новую форму, новую пластику…
Впрочем, после революции и он проявил некую старомодность — приходится об этом сказать. Он не оценил ни сумасшедшей даровитости Эйзенштейна (оператором которого он был вначале), ни других тогдашних революционно настроенных режиссеров. Когда Эйзенштейн, работая над «Стачкой», первым своим полнометражным фильмом, приказал Левицкому сделать съемку с опасной верхотуры, тот вручил ему камеру со словами: «Хотите снимать — снимайте сами!» И уехал. Так рассказал мне ближайший ученик и соратник Левицкого Константин Андреевич Кузнецов. Конечно, Эйзенштейн не стал снимать сам — он предложил это сделать другому оператору — Эдуарду Тиссэ. Тиссэ снял, и сцена эта вошла потом едва ли не во все учебники по кино.
Надо сказать, что Левицкий вообще не терпел дерзкого обращения с камерой, светом, не любил детски авантюрных приемов. С годами стал в этом смысле даже несколько косным (или, говоря дипломатичнее, несколько академичным). Левицкий к тому времени, уже советскому, считал себя мэтром, и вроде бы по законному праву… и однако. Он именно потому и решился снимать один из первых советских фильмов «Необычайные приключения мистера Веста» с Львом Кулешовым, что тот не предъявлял к нему никаких особо революционных требований. Следующий фильм Кулешова, снятый Левицким («Луч смерти»), был явной неудачей. Это был последний фильм знаменитого кинооператора, и я знаю, что Левицкий с горечью ушел со сцены.
Он никогда не был ярым авангардистом, никогда не являл себя разрушителем традиций, но, будучи сверхстарательным оператором, не любил, как выражался часто, «безумных и дурных рисков». На этом стоял твердо и по-своему честно. И честно отставил себя от живого киноэкрана, когда почувствовал свою внятную немощь.
А что же Кулешов? А Кулешов продолжал еще недолгое время свершать свои скромные, но архиважные открытия в области монтажного кинематографа — кто не слышал про «Эффект Кулешова» и «Географический эксперимент Кулешова»? Но смею сказать, что практически все его эффекты и эксперименты были на пользу языку кино