Самое интересное в Судже — место, где находится Николаевское реальное училище; самое интересное в этом месте — сад, прилегающий с правой стороны к училищу; самое интересное в этом саду — памятник великому актеру земли Русской — Михаилу Семеновичу Щепкину, впервые выступившему на сцене в г. Судже[429]; самое интересное в этом памятнике — надпись золотыми буквами на темном мраморе: «Жить для меня значит — играть на сцене, играть значит — жить».
То обстоятельство, что памятник сказавшего эти слова находится в саду Реального училища и именно по правую его сторону, конечно не случайность для того, кто привык даже в незначительных явлениях открывать некую символическую значимость.
«Жить для меня значит — играть на сцене, играть значит — жить».
Эти слова — второе солнце Суджи, искупающее в глазах театрала-географа всю дрянность, неказистость и мизерность ее городского «благоустройства».
Эти золотые слова М. С. Щепкин сказал не за себя только, а за нас всех.
Если мы внимательней присмотримся к облику нашей жизни, поскольку она раскрывается именно в облике своем, мы непременно придем к убеждению, что чуть не каждая минута нашей жизни (нашей собственной жизни) — театр и притом театр самый настоящий.
Каждую минуту мы представляем себе что-либо в действии! — бываем и драматургами, и режиссерами!
Каждую минуту мы или думаем о будущем, или о прошлом. (Ведь настоящего нет!) Думая, например, о своем деле в будущем, мы как бы видим наглядно (образно-сценично) его осуществление, действующих в нем лиц, которые говорят то-то и то-то, видим их мимику, жесты («воображаю, какую Иван Иванович рожу скорчит»).
(В этом смысле Ницше подметил «Сцену из комедии, встречающуюся в жизни»[430], где «некто придумывает глубокомысленное мнение о какой-либо теме, чтобы изложить его в обществе»…)
Если мы вспоминаем о нашем прошлом (хотя бы о вчерашнем событии), мы творчески заставляем вновь разыграться это событие перед нашими духовными очами; другими словами, сочиняем историческую пьесу {152} монодраматического характера на известное событие, инсценируем ее, и сами, подобно лицедею, дефилируем в ней перед собою же — зрителем и судьею. Иногда любим сладко помучить себя, изменяя ход событий, выводя не принимавшее в них участия действующее лицо, сочиняя иную развязку и пр. («а вдруг бы он ответил то-то», или «а если б в это время вошел такой-то», или «а вдруг бы она, заметив, что мой костюм в беспорядке, и видя мое смущенное лицо» и т. п.). При таком драматическом извращении «истории», бывает порою, что перед нашим внутренним взором неотступно разыгрывается дикая, до кошмара нелепая сцена… И хочется-то ее, и не хочется, и боязно, и стыдно так, что провалиться сейчас готов! А бес инсценировки, свивший себе гнездо в самой темени наших нервов, подуськивает, подхлестывает фантазию и разворачивает перед нами эту самую, все ту же самую картину сумасшедшей выдумки, разворачивает до бесконечности, до холодного пота, порой, до истерики…
Это он, все он из своего гнезда режиссирует, купюруя, присочиняя и извращая в нашем сне уже сыгранные, уже, казалось бы, отыгранные наяву сцены! Это он властно держит нас в тисках зрелища, когда, усталые и измученные представлениями дня, мы тщетно ищем ночью забвения в постели.
О, что за миг, когда его черная режиссура сменяется светлой режиссурой Ангела-Хранителя, когда рушатся тягчайшие оковы, поднимаются грузнейшие плиты, отворяются запретнейшие двери, на земле вдруг вырастают райские сады, а за нашими плечами крылья! Когда, вознесшись над земным, мы видим все утишинным и умиренным, видим болезни заврачеванными и смерти милых уничтоженными, видим сбывшимися несбыточнейшие из наших мечтаний и трепещем последним трепетом неизреченного счастья!..
Днем, как и ночью, ночью, как и днем, мы все время, все время в театре! И черный ли бес или светлый Ангел — это же мы, это же наши силы ткут беспрерывную нить некой драмы, где начала и концы свиваются, скручиваются и уносятся вдаль, чтобы снова, быть может, вернуться, снова ужаснуть или ублажить, утолить или успокоить.
Сон (сновидение) — драма нашей собственной выдумки, «театр для себя», где сам себя видишь в произвольной действительности, как на ленте гигантского кинематографа.
И какие же захватно-интересные пьесы разыгрываются порой на воздушных подмостках такого театра! Недаром в своей «Смерти» Метерлинк приводит мудрые слова о том, что «каждый во сне Шекспир»{333}, каждый!
Не это ли влеченье к «театру для себя» движет пьяницу?! Ведь не алкоголь же сам по себе ему важен, ей-богу, а некое новое самочувствие, новая роль, лучшая грезоспособность, лучшая окрыленность мечты, безудержность и размах пленительно-творческой силы! Вот он пьян!.. И как же блестят его другое увидевшие очи! И это уже не он, хоть и он! И на что только этот «он» не способен сейчас! И чего только «он» не забыл уже, не переоценил, не перемыслил!.. Он уж другой и в другом мире.
{153} И то же самое, да еще в большей степени, остальные наркотики! (Ах, прочтите еще и еще раз об «Искусственных эдемах» у Бодлера, Квинси, Моро де Тура, Теофиля Готье и Фаррера!{334})
Что такое в самом деле приязнь к наркотическим средствам, как не болезненное проявление воли к театру, исходный пункт которой — забвение данного мира, а цель — бытие в другом мире!..
Но бросим эксцессивное в «театре для себя»[433]! Вот я пастух, здоровый и трезвый! Я далек, я за тридевять земель от сценических подмостков, я лежу на траве, отрешился от земного, вперил очи в небо, не хочу ни о чем думать! — А театр уже готов! — Плывут облака, а в них замки высокие, крепости неприступные, витязи бранные, звери чудовищные, корабли, монахи, девы и горы — все не плывут, а разыгрывают перед моим зачарованным взором волшебную мистерию, начало которой мне неизвестно, а конец не дано уследить[434].
«Сплошь и рядом нам приходится встречаться с… трансформациями! — говорит сама Истина устами П. А. Сорокина, автора книжечки “Символы в общественной жизни”. — Военный человек или губернатор, — продолжает он, — одетый в простую штатскую одежду и находящийся в салоне или в простом собрании, совершенно отличается и по манерам, и по жесту, и по голосу, и вообще по поведению от того же человека, находящегося при исполнении своих служебных обязанностей… он становится неузнаваемым… появляется важное лицо, властные движения, чопорность, торжественность и напыщенность всего поведения; обычная мягкость сменяется какой-то формальностью, сухостью, порой жестокостью и т. д. Вообще человек вдруг перерождается…»
Вы только выкиньте из жизни те моменты, когда вы не заняты «фигурированием», «разыгрыванием роли» или зрелищем «фигурирования» и «разыгрывания роли» другими, выкиньте те моменты, когда в грезах вы не видите той или иной инсценировки сбывающейся надежды или туманного спектакля вспоминаемого случая, выкиньте сновидения — эти фантастико-мистические феерии, автор и режиссер которых в действительности ваше подсознательное «я», выкиньте всю театрально-обрядовую сторону вашей жизни, все часы игр прошлого детства и настоящего, когда вы скоморошествуете, передразниваете знакомых или копируете их, все часы ваших сыздавна начавшихся посещений официального театра, воспоминаний о нем и споров, все часы чтения пьес и романов, представляющих собой не что иное, как искусно сынсценированную жизнь, спектакль которой разыгрывается перед вами на страницам романа, я уж не говорю — вычтите все часы чтения рецензий и критики о театре, когда вовлекаемые мысленно в публичное действо, вы поочередно становитесь на место того или иного исполнителя, автора или критикуемого режиссера, нет! — выкиньте из {154} вашей жизни все часы вашего лицемерия[435], все часы отдания дани светскости и условности, весь поток часов проявления вашей «воспитанности», — и вы воочию увидите, что для не-театра (понимая театр в моем смысле) остается в жизни каждого из нас так мало времени, что большинство-то уж во всяком случае может с правом воскликнуть: да! каждая минута моей жизни — театр.
«Дилетанты в жизни лучше актеров играют комедию, — замечает Макс Буркхард в своей прекрасной книге “Театр”, — так как последние слишком уверены в успехе, чтобы прилагать много усилий там, где дело не касается их искусства, одобрения толпы или совершенно исключительных целей. При посредстве театра и его деятелей, в особенности же деятельниц, в повседневную жизнь вновь и вновь возвращаются все приемы старой интриганской пьесы, от которых люди уже успели было отделаться, и я смею думать, что большая часть анонимных писем, писание которых все еще не прекратилось, исходит от лиц, имеющих то или иное отношение к театру»[436].