Все видные работники партийного аппарата, помогавшие Сталину в этом ударе, с удовольствием заняли освободившиеся места.
Переворот прошёл удачно, и до 1947-1948 годов камуфляж продолжался. Только в эти годы начали раскрывать карты, сначала осторожно, кампанией против «сионистов», потом «космополитов» и, наконец, введением метки в паспорте о национальности: «иудейская», чтобы окончательно поставить евреев в особое положение внутренних врагов.
Очень характерно, что антиеврейскую линию Сталина мировая еврейская диаспора до самой войны не поняла. Неосторожный антисемит Гитлер рубил с плеча, осторожный антисемит Сталин всё скрывал. И до самого «заговора белых халатов» еврейское общественное мнение просто не верило, что коммунистическая власть может быть антисемитской. Да и с этим «заговором» всё было приписано лично Сталину. И ещё понадобилось немало лет, чтобы наконец был понят этот смысл политики сталинских преемников, которые не видели никаких резонов, чтобы менять сталинскую линию.
Порядочную часть советских и антисоветских анекдотов сочинял Радек. Я имел привилегию слышать их от него лично, так сказать, из первых рук. Анекдоты Радека живо отзывались на политическую злобу дня. Вот два характерных радековских анекдота по вопросу об участии евреев в руководящей верхушке.
Первый анекдот: два еврея в Москве читают газеты. Один из них говорит другому: «Абрам Осипович, наркомом финансов назначен какой-то Брюханов. Как его настоящая фамилия?» Абрам Осипович отвечает: «Так это и есть его настоящая фамилия – Брюханов». «Как! – вослицает первый. Настоящая фамилия Брюханов? Так он – русский?» – «Ну, да, русский». – «Ох, слушайте, – говорит первый, – эти русские – это удивительная нация: всюду они пролезут».
А когда Сталин удалил Троцкого и Зиновьева из Политбюро, Радек при встрече спросил меня: «Товарищ Бажанов, какая разница между Сталиным и Моисеем? Не знаете. Большая: Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро.»
Это выглядит парадоксально, но к старым видам антисемитизма (религиозному и расистскому) прибавился новый – антисемитизм марксистский. Можно предсказать ему большое будущее.
ГЛАВА 13. ГПУ. Суть власти
ГПУ. ДЗЕРЖИНСКИЙ. КОЛЛЕГИЯ ГПУ. ЯГОДА, ВАНДА ЗВЕДРЕ. АННА ГЕОРГИЕВНА. ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ? ЭВОЛЮЦИЯ ВЛАСТИ. ЕЁ СУТЬ
ГПУ… Как много в этом слове для сердца русского слилось…
В год, когда я вступал в коммунистическую партию (1919), в моём родном городе была власть большевиков. В апреле в день Пасхи вышел номер ежедневной коммунистической газеты с широким заголовком «Христос воскресе». Редактором газеты был коммунист Сонин. Настоящая фамилия его была Крымерман, он был местный еврей, молодой и добродушный. Этот пример религиозной терпимости и даже доброжелательности мне очень понравился и я его записал коммунистам в актив. Когда через несколько месяцев в город прибыли чекисты и начали расстрелы, я был возмущён, и для меня само собой образовалось деление коммунистов на доброжелательных, «идейных», желающих построения какого-то человеческого общества, и других, представляющих злобу, ненависть и жестокость, убийц и садистов, что дело не в людях, а в системе.
Во время моего последующего пребывания на Украине я узнал много фактов о жестоком кровавом терроре, проводимом чекистами. В Москву я приехал с чрезвычайно враждебными чувствами по отношению к этому ведомству. Но мне практически не пришлось с ним сталкиваться до моей работы в Оргбюро и Политбюро. Здесь я прежде всего встретился с членами ЦКК Лацисом и Петерсом, бывшими в то же время членами коллегии ГПУ. Это были те самые знаменитые Лацис и Петерс, на совести которых были жестокие массовые расстрелы на Украине и других местах гражданской войны – число их жертв исчислялось сотнями тысяч. Я ожидал встретить исступлённых, мрачных фанатиков-убийц. К моему великому удивлению эти два латыша были самой обыкновенной мразью, заискивающими и угодливыми маленькими прохвостами, старающимися предупредить желания партийного начальства. Я опасался, что при встрече с этими расстрельщиками я не смогу принять их фанатизм. Но никакого фанатизма не было. Это были чиновники расстрельных дел, очень занятые личной карьерой и личным благосостоянием, зорко следившие, как помахивают пальцем из секретариата Сталина. Моя враждебность к ведомству перешла в отвращение к его руководящему составу.
Но дело обстояло не так просто с председателем ГПУ Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Старый польский революционер, ставший во главе ЧК с самого её возникновения, он продолжал формально её возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в её работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства (вместо Рыкова, ставшего председателем Совнаркома). На первом же заседании Политбюро, где я его увидел, он меня дезориентировал и своим видом, и манерой говорить. У него была наружность Дон-Кихота, манера говорить – человека убеждённого и идейного. Поразила меня его старая гимнастёрка с залатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользуется своим положением, чтобы искать каких-либо житейских благ для себя лично. Поразила меня вначале и его горячность в выступлениях – впечатление было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопрос партийной и государтвенной жизни. Эта горячность контрастировала с некоторым холодным цинизмом членов Политбюро. Но в дальнейшем мне всё же пришлось несколько изменить моё мнение о Дзержинском.
В это время внутри партии была свобода, которой не было в стране; каждый член партии имел возможность защищать и отстаивать свою точку зрения. Так же свободно происходило обсуждение всяких проблем на Политбюро. Не говоря уже об оппозиционерах, таких как Троцкий и Пятаков, которые не стеснялись резко противопоставлять свою точку зрения мнению большинства, – среди самого, большинства обсуждение всякого принципиального или делового вопроса происходило в спорах. Сколько раз Сокольников, проводивший денежную реформу, восставал против разных решений Политбюро по вопросам народного хозяйства, говоря: «Вы мне срываете денежную реформу; если вы примете это решение, освободите меня от обязанностей Наркома финансов». А по вопросам внешней политики и внешней торговли Красин, бывший Наркомом внешней торговли, прямо обвинял на Политбюро его членов, что они ничего не понимают в трактуемых вопросах и читал нечто вроде лекций.
Но что очень скоро мне бросилось в глаза, это то, что Дзержинский всегда шёл за держателями власти, и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством. При этом его горячность принималась членами Политбюро как нечто деланное и поэтому неприличное. При его горячих выступлениях члены Политбюро смотрели в стороны, в бумаги, и царило впечатление неловкости. А один раз председательствовавший Каменев сухо сказал: «Феликс, ты здесь не на митинге, а на заседании Политбюро». И, о чудо! Вместо того, чтобы оправдать свою горячность («принимаю, мол, очень близко к сердцу дела партии и революции»), Феликс в течение одной секунды от горячего взволнованного тона вдруг перешёл к самому простому, прозаическому и спокойному. А на заседании тройки, когда зашёл разговор о Дзержинском, Зиновьев сказал: «У него, конечно, грудная жаба; но он что-то уж очень для эффекта ею злоупотребляет». Надо добавить, что когда Сталин совершил свой переворот, Дзержинский с такой горячностью стал защищать сталинские позиции, с какой он поддерживал вчера позиции Зиновьева и Каменева (когда они были у власти).
Впечатление у меня в общем получалось такое: Дзержинский никогда ни на йоту не уклоняется от принятой большинством линии (а между тем, иногда можно было бы иметь и личное мнение); это выгодно, а когда он горячо и задыхаясь, защищает эту ортодоксальную линию, то не прав ли Зиновьев, что он использует внешние эффекты своей грудной жабы?
Это впечатление мне было довольно неприятно. Это был 1923 год, я ещё был коммунистом, и для меня кто-кто, а уж человек, стоявший во главе ГПУ, нуждался в ореоле искренности и порядочности. Во всяком случае, было несомненно, что в смысле пользования житейскими благами упрёков ему сделать было нельзя – в этом смысле он был человеком вполне порядочным. Вероятно, отчасти поэтому Политбюро сохраняло его формально во главе ГПУ, чтобы он не позволял подчинённым своего ведомства особенно расходиться: у ГПУ, обладавшего правом жизни и смерти над всем беспартийным подсоветским населением, соблазнов было сколько угодно. Не думаю, что Дзержинский эту роль действительно выполнял: от практики своего огромного ведомства он стоял довольно далеко, и Политбюро довольствовалось здесь скорее фикцией желаемого, чем тем, что было на самом деле.
Первый заместитель Дзержинского (тоже поляк), Менжинский, человек со странной болезнью спинного мозга, эстет, проводивший свою жизнь лёжа на кушетке, в сущности тоже очень мало руководил работой ГПУ. Получилось так, что второй заместитель председателя ГПУ Ягода, был фактически руководителем ведомства.