«Напрасно ты прислала счастья зеркало, Когда лицо мое в нем навсегда померкло. Хочу тебя увидеть, но из года в год Лишь мои бегущий образ в зеркале живет. Возьми назад свой дар, он мне не мил С тех пор, как образ свой я на тебя сменил»
Госпожа Ефросиния, всем на изумление, отнеслась к этому поступку спокойно и щедро наградила исполнителя апельсинами. Более того, когда весной наступило время первого причастия и госпожа Лукаревич повела дочь в церковь, весь народ увидел, что она несет с собой и большую куклу, наряженную в голубой наряд, сшитый именно из того платья с желтыми и красными полосами, в котором «декламировал еврей Коэн во время представления в гетто». Увидев это, Коэн, показывая на куклу, закричал, что к причастию ведут его дочь, плод их любви — его «потомство любезное», ведут в храм, пусть даже и христианский. В тот вечер госпожа Ефросиния встретила Самуэля Коэна перед церковью Пресвятой Богоматери как раз в тот час, когда закрывались ворота гетто, дала ему поцеловать край своего пояса, отвела на этом поясе, как под уздцы, в сторону и в первой же тени протянула ключ, назвав дом на Приеко, где будет его ждать в следующий вечер.
В назначенное время Коэн стоял перед дверью, в которой замочная скважина находилась над замком, так что ключ пришлось вставлять вверх бородкой и оттянув ручку замка кверху. Он оказался в узком коридоре, правая стена которого была такой же, как и все другие стены, а левая состояла из четырехгранных каменных столбиков и ступенчато расширялась влево. Когда Коэн посмотрел через эти столбики налево, ему открылся вид вдаль, где он увидел пустое пространство, в глубине которого, где-то под лунным светом, шумело море.
Но это море не лежало на горизонте, оно стояло на нем вертикально, как занавес, нижний край которого присборен волнами и обшит пеной. К столбикам под прямым углом было прикреплено что-то вроде металлической ограды, не дававшей приблизиться к ним вплотную; Коэн сделал вывод, что вся левая стена коридора — это, в сущности, лестница, поставленная своей боковой стороной на пол, так что ею нельзя было пользоваться, потому что ступени, на которые мы наступаем, стояли вертикально, слева от ног, а не под ними. Он двинулся вдоль этой стены-лестницы, все больше удаляясь от правой стены коридора, и где-то на середине пути вдруг потерял опору под ногами. Он упал на бок на одну ступеньку-столб и при попытке встать понял, что пол больше не может служить опорой для ног, потому что превратился в стену, хотя и не изменился при этом. Ребристая же стена стала теперь удобной лестницей, тоже оставаясь при этом такой же, как и была. Единственное, что изменилось, так это свет — раньше он виднелся в глубине коридора, а сейчас оказался высоко над головой Коэна. По этой лестнице он без труда поднялся наверх, к этому свету, к комнате на верхнем этаже. Прежде чем войти, он посмотрел вниз, в глубину, и увидел там море таким, каким он и привык его видеть: оно шумело в бездне у него под ногами. Когда он вошел, госпожа Ефросиния сидела босая и плакала в свои волосы. Перед ней на треножнике стоял башмачок, в нем хлеб, а на носке башмачка горела восковая свеча. Под волосами виднелись обнаженные груди госпожи Ефросиний, обрамленные, как глаза, ресницами и бровями, и из них, как темный взгляд, капало темное молоко… Руками с двумя большими пальцами она отламывала кусочки хлеба и опускала их себе в подол. Когда они размокали от слез и молока, она бросала их к своим ногам, а на пальцах ног у нее вместо ногтей были зубы. Прижав ступни друг к другу, она этими зубами жадно жевала брошенную пищу, но из-за того, что не было никакой возможности ее проглотить, пережеванные куски валялись в пыли вокруг…
Увидев Коэна, она прижала его к себе и повела к постели. В ту ночь она сделала его своим любовником, напоила черным молоком и сказала:
— Слишком много не надо, чтобы не состариться, ведь это время течет из меня. До известной меры оно укрепляет, но когда его много, расслабляет…
После ночи, проведенной с нею, Коэн решил перейти в ее христианскую веру. Он так громко повсюду рассказывал об этом, будто был в опьянении, и вскоре его намерение стало известно всем, однако ничего не случилось. Когда же он сообщил об этом госпоже Ефросиний, она ему сказала:
— Этого ты не делай ни в коем случае, потому что, если хочешь знать, я тоже не христианской веры, вернее, я христианка только временно, по мужу. В сущности, я в определенном смысле принадлежу к твоему, еврейскому, миру, только это не так просто объяснить. Может, тебе приходилось видеть на Страдуне хорошо знакомый плащ на совсем незнакомой особе. Все мы в таких плащах, и я тоже. Я — дьявол, имя мое — сон. Я пришла из еврейского ада, из геенны, сижу я по левую сторону от Храма, среди духов зла, я потомок самого Гевары, о котором сказано: «Atque nine in illo creata est Gehenna». Я — первая Ева, имя мое — Лилит, я знала имя Иеговы и поссорилась с ним. С тех пор я лечу в его тени среди семисмысленных значений Торы. В моем нынешнем обличье, в котором ты меня видишь и любишь, я создана смешением Истины и Земли; у меня три отца и ни одной матери. И я не смею ни шагу шагнуть назад. Если ты поцелуешь меня в лоб, я умру. Если ты перейдешь в христианскую веру, то сам умрешь за меня. Ты попадешь к дьяволам христианского ада, и заниматься тобой будут они, а не я. Для меня ты будешь потерян навсегда, и я не смогу до тебя дотянуться. Не только в этой, но и в других, будущих жизнях…
Так дубровницкий сефард Самуэль Коэн остался тем, кем был. Но, несмотря на это, слухи не прекратились и тогда, когда он отказался от своего намерения. Имя его было быстрее его самого, и с этим именем уже происходило то, что с самим Коэном только должно было произойти. Чаша переполнилась на масленицу 1689 года, в воскресенье святых Апостолов. Сразу же после масленицы дубровницкий актер Никола Риги предстал перед судом и дал показания в связи с тем, что вместе со своей труппой нарушил порядок в городе. Он обвинялся в том, что вывел в комедии и представил на сцене известного и уважаемого в Дубровнике еврея Папа-Самуэля, а над Самуэлем Коэном издевался на глазах всего города. Актер, защищаясь, говорил, что понятия не имел, что под маской во время масленичного представления скрывается Самуэль Коэн. Как было принято каждый год у дубровницкой молодежи, стоит лишь ветру переменить цвет — Риги вместе с актером Кривоносовичем готовил «жидиаду», масленичное представление, в котором участвовал еврей. Ввиду того что Божо Попов-Сарака со своей дружиной молодых аристократов не захотели в этом году участвовать в спектакле, простые горожане решили сами приготовить карнавальные сценки. Они наняли повозку, запряженную волами, устроили на ней виселицу, а Кривоносович, который раньше уже играл еврея, добыл рубаху, сшитую из парусины, и шляпу из рыбацкой сети, сделал из пакли рыжую бороду и написал прощальное слово, которые в «жидиадах» обычно читает еврей перед смертью. Они встретились в назначенное время уже в костюмах и под масками, и Риги клялся перед судом, что был уверен: на повозке везут, как и всегда на масленицу, Кривоносовича, который, переодетый в еврея, стоит под виселицей и сносит удары, плевки и другие унижения — в общем, все, чего требует представление этого жанра. Итак, погрузили всех актеров, палача и «жида» на повозку и отправились по всему городу, от черных фратров к белым, показывая комедию. Сначала объехали всю Плацу, потом направились к церкви Пресвятой Богоматери и Лучарницам. По дороге Риги (изображавший палача) с маски мнимого еврея (актера Кривоносовича, как он был уверен) оторвал нос, когда они проезжали мимо Большого городского фонтана, в Таборе опалил ему бороду, возле Малого фонтана пригласил толпу зрителей оплевать его, на площади перед Дворцом (ante Palatium) оторвал ему руку, сделанную из набитого соломой чулка, и ничего странного или подозрительного не заметил, пожалуй, за исключением того, что от тряски повозки по мостовой у того из губ вылетает непроизвольное короткое посвистывание. Когда в Лучарипе перед домом господина Лукаре-вича, в соответствии с обычным сценарием, настало время повесить «жида», Риги накинул ему на шею петлю, по-прежнему убежденный, что по маской скрывается Кривоносович. Но тогда тот, что был под маской, вместо прощального слова прочитал какие-то стихи или что-то в этом роде, Бог его знает что, обращаясь при этом вот так, с петлей на шее, к госпоже Ефросиний Лукаревич, которая с волосами, вымытыми яйцом дятла, стояла на балконе своего палаццо. Этот текст ничем не был похож на прощальное слово еврея из «жидиады»:
«Осень подарила на грудь ожерелье, Поясом зима бедра обвила, Платье сшито из весны цветенья, Обувь сделана из летнего тепла. Там больше одежды, где больше времени, Каждый год приносит немного бремени. Скинь время и одежду враз. Пока во мне огонь счастливый не угас»
Только тут, услышав слова, которые могут относиться к комедии масок, а никак не к «жидиаде», и которые совсем не напоминали прощальное слово еврея, актеры и зрители заподозрили, что что-то не так, и тогда Риги решил сорвать маску с того, кто это читал. Под маской, к изумлению присутствующих, вместо актера Кривоносо-вича оказался настоящий еврей из гетто — Самуэль Коэн.