— Это же свинство! — рычит он. — Я считал, что присутствуют только истинные кавалеры.
— Я истинный кавалер, — лопочет толстяк. — Поэтому и делаю эти предложения.
— Вы свинья!
— Это тоже. Иначе какой же я кавалер? А вы бы гордиться должны… такая дама… Неужели вы настолько бессердечны! Что же мне делать, коли во мне моя природа на дыбы становится? Почему вы обиделись? Она же не ваша законная жена.
Я вижу, как Бриль вздрагивает, словно в него выстрелили. С фрау Бекман он состоит в незаконном сожительстве, она просто ведет у него хозяйство. Что ему мешает на ней жениться — этого не знает никто, вероятно, только его упрямый характер, который заставляет его зимой пробивать прорубь, чтобы поплавать в ледяной воде. И все же это его слабое место.
— Да я бы… — запинаясь, лопочет толстяк, — такой бриллиант на руках носил, одевал бы в бархат и шелк, в красный шелк… — Он чуть не рыдает и рукой рисует в воздухе роскошные формы. Бутылка, стоящая перед ним, пуста. Вот трагический случай любви с первого взгляда. Я отворачиваюсь и продолжаю играть. Представить себе картину, как толстяк носит фрау Бекман на руках, я не в силах.
— Вон! — вдруг заявляет Карл Бриль. — Хватит! Терпеть не могу выгонять гостей, но…
Из глубины мастерской доносится отчаянный вопль. Мы все вскакиваем. Там судорожно приплясывает какой-то коротышка. Карл бросается к нему, хватает ножницы и останавливает станок. Коротышке делается дурно.
— Ах, черт! Ну кто знал, что он так налижется и захочет поиграть с машиной! — негодует Карл. Мы осматриваем руку коротышки.
Из раны висит несколько ниток. Машина прихватила мякоть его руки между большим и указательным пальцами — и это еще счастье. Карл льет на рану водку, и коротышка приходит в себя.
— Ампутировали? — спрашивает он с ужасом, увидев свою руку в лапах Карла.
— Глупости, цела твоя рука.
Коротышка облегченно вздыхает, когда Карл трясет перед ним его же рукой.
— Заражение крови? А? — спрашивает пострадавший.
— Нет, а вот от твоей крови машина заржавеет. Мы вымоем твою клешню алкоголем, смажем йодом и наложим повязку.
— Йодом? А это не больно?
— Жжет одну секунду. Как будто ты рукой глотнул очень крепкой водки.
Коротышка вырывает руку.
— Водку я лучше сам выпью. — Он вытаскивает из кармана не слишком чистый носовой платок, обматывает им свою лапу и тянется к бутылке. Карл усмехается. Потом с тревогой смотрит по сторонам.
— А где же толстяк?
Гости не знают.
— Может, был, да весь вышел? — замечает один из присутствующих и начинает икать от смеха над собственной остротой.
Дверь распахивается. Появляется толстяк; наклонившись вперед, чтобы сохранить равновесие, входит он, спотыкаясь, а за ним следует в красном кимоно фрау Бекман. Она скрутила ему руки за спиной и вталкивает в мастерскую. Энергичным рывком она отбрасывает его от себя. Толстяк валится лицом вперед в отделение дамской обуви. Фрау Бекман словно стряхивает пыль со своих рук и удаляется. Карл Бриль делает гигантский прыжок. Ставит на ноги толстяка.
— Мои руки! — верещит отвергнутый поклонник. — Она мне вывернула руки! А живот! Ой, живот! Ну и удар!
Объяснения излишни. Фрау Бекман — достойная партнерша Карла Бриля, этого поклонника зимнего купанья и первоклассного гимнаста; она уже дважды ломала ему руку, не говоря о том, что она могла натворить с помощью вазы или кочерги. Не прошло и года с тех пор, как она застигла ночью в мастерской двух взломщиков. Они потом пролежали долгое время в больнице, а один так и не оправился после мощного удара, который она нанесла ему по голове железной колодкой, к тому же он оглох на одно ухо. С тех пор взломщик стал заговариваться.
Карл тащит толстяка к лампе. Он побелел от ярости, но сделать уже ничего не может. Толстяк готов. Это было бы все равно, что избивать тифозного больного. Толстяк, видимо, получил страшный удар в ту часть тела, с помощью которой хотел согрешить. Ходить он не способен. Даже на улицу Карл не может его вышвырнуть. Мы укладываем его в углу мастерской на обрезки кожи.
— Самое приятное, что у Карла бывает всегда так уютно, — заявляет один из гостей и старается напоить пивом рояль.
x x x
Я иду домой по Гроссештрассе. В голове все плывет; я выпил слишком много, но мне этого и хотелось. Только редкие витрины еще светятся, перед ними клубится туман и окутывает фонари золотистыми вуалями. На витрине мясной лавки стоит цветущий куст альпийских роз, рядом тушка поросенка, в бледную пасть засунут лимон. Уютно лежат кольцами колбасы. Вся картина полна настроения, в ней гармонически сочетаются красота и целеустремленность. Я стою некоторое время перед витриной, затем отправляюсь дальше.
В темном дворе, полном тумана, наталкиваюсь на какую-то тень. Это старик Кнопф, он опять остановился перед черным обелиском. Я налетел на него со всего размаха, он пошатнулся и обхватил руками обелиск, словно намереваясь влезть на него.
— Очень сожалею, что вас толкнул, — заявляю я. — Но почему вы тут стоите? Неужели вы, в самом деле, не можете справить свою нужду у себя дома? А если уж вы такой любитель акробатики на свежем воздухе, то почему вы не займетесь этим на углу улицы?
Кнопф отпускает обелиск.
— Черт, теперь все потекло в штаны, — бурчит он.
— Не беда. Ну уж заканчивайте здесь, раз начали.
— Поздно.
Кнопф, спотыкаясь, бредет к своей двери. Я поднимаюсь к себе и решаю на деньги, выигранные у Карла Бриля, купить завтра букет цветов и послать его Изабелле. Правда, до сих пор подобные затеи приносили мне только неприятности, но ничего другого я не могу придумать. Я стою еще некоторое время у окна и смотрю в ночной мрак, а потом начинаю стыдливо и совсем беззвучно шептать слова и фразы, которые мне очень хотелось бы когда-нибудь сказать кому-то, да вот некому, разве только Изабелле — хотя она даже не знает, кто я. Но кто из нас действительно знает, что такое другой человек?
XIII
Разъездной агент Оскар Фукс, по прозванию Оскар-плакса, сидит у нас в конторе.
— Ну как дела? — осведомляюсь я. — Что слышно насчет гриппа в деревнях?
— Ничего особенного. Крестьяне — народ сытый. Не то что в городе. У меня сейчас два случая на мази — Хольман и Клотц вот-вот заключат договоры. Надгробие, красный гранит, отполированный с одной стороны, два цоколя с рельефами, метр пятьдесят высотой, цена — два миллиона двести тысяч марок, и маленький, один метр десять, за миллион триста тысяч. Цены хорошие. Если вы возьмете на сто тысяч дешевле, вы их получите. Мне за комиссию двадцать процентов.
— Пятнадцать, — отвечаю я автоматически.
— Двадцать, — настаивает Оскар-плакса. — Пятнадцать я получаю у Хольмана и Клотца. Ради чего же тогда измена?
Он врет. Фирма «Хольман и Клотц», где он служит агентом, дает ему десять процентов и оплачивает накладные расходы. За накладные он получит все равно; значит, у нас он хочет заработать сверх того еще десять процентов.
— Наличными?
— Ну уж это вы сами решайте. Клиенты — люди с положением.
— Господин Фукс, — говорю я, — почему вы совсем не перейдете к нам? Мы платим больше, чем Хольман и Клотц, и у нас найдется работа, достойная первоклассного разъездного агента.
Фукс подмигивает мне:
— А так занятнее. Я — человек чувства. Когда я сержусь на старика Хольмана, я подсовываю какой-нибудь договор вам, в виде мести. А если бы я работал только на вас, я бы обманывал вас.
— Это, конечно, правильно, — говорю я.
— Вот именно. Тогда я начал бы предавать вас Хольману и Клотцу. Ездить, чтобы предлагать надгробия, очень скучно; нужно хоть какое-то развлечение.
— Скучно? Вам? При том, что вы каждый раз даете артистический спектакль?
Фукс улыбается, как Гастон Мюнх со сцены городского театра после исполнения роли Карла Гейнца в пьесе «Старый Гейдельберг».
— Стараюсь, как могу, — заявляет Фукс с ликующей скромностью.
— Вы очень усовершенствовали свою работу. И без вспомогательных средств. Чисто интуитивно. Да?
Оскар, который раньше, перед тем как войти в дом усопшего, натирал себе глаза сырым луком, утверждает, что теперь сам может вызвать на своих глазах слезы, как великие актеры. Это, конечно, гигантский шаг вперед. Ему уже не надо входить в дом, плача, как было раньше, когда он применял луковую технику, причем случалось и так, что, если переговоры затягивались, слезы у него иссякали, ведь нельзя же было пользоваться луком при людях; теперь, напротив, он может входить с сухими глазами и, как заведут разговор о покойном, начать лить настоящие слезы, что, разумеется, производит совсем другое впечатление. Разница такая же, как между настоящим и поддельным жемчугом. Его скорбь столь убедительна, уверяет Оскар, что близкие нередко его же утешают и успокаивают.