Все зашумели с возмущением, но Кораблев чуть заметно кивнул головой.
— Мое поведение можно объяснить так, — продолжал я все более спокойно. — Я считаю Ромашова подлецом и могу доказать это, когда угодно. Нужно было не бить его, а устроить общественный суд и позвать всю школу.
— Я считаю Ромашова подлецом и могу доказать это…
Николай Антоныч хотел остановить меня, но я не дал.
— Ромашов — это типичный нэпман, который говорит только о деньгах и думает только об одном: как бы разбогатеть! У кого всегда можно достать деньги под залог? — У Ромашова! У кого девчонки достают пудру и губную помаду? — У Ромашова! Он купит коробку пудры, а потом продает по щепотке. Это общественно-вредный тип, который портит всю школу.
Дальше я все время говорил в такой же форме, как будто и точно выступал общественным обвинителем на суде. Иногда моя речь была чем-то похожа на речи Гаера Кулия, но мне некогда было думать об этом сходстве.
— Но это еще не все! Я утверждаю, что Ромашов психологически влияет на более слабых ребят, с тем чтобы взять их в свои руки. Если нужен пример, — пожалуйста! Валя Жуков. Ромашов воспользовался тем, что Валя нервный и запугал его всяким вздором. Что он делает с ним? Он сперва берет с него честное слово, а потом рассказывает ему о своих подлых секретах. Я был просто поражен, когда узнал об этом. Комсомолец, который дает честное слово, что никому не расскажет, — о чем же? О том, чего он еще и сам не слыхал! Как это называется? Но это еще не все!
Кораблев давно уже похлопывал ладонью по столу. Но я больше не думал — волнуюсь я или нет. Мне казалось, что я ничуть не волнуюсь.
— Это еще не все! Я вас спрашиваю, — сказал я громко и обернулся к Николаю Антонычу, — мог ли существовать в нашей школе такой Ромашов, если бы у него не было покровителей? Не мог бы! И они есть у него! По крайней мере, мне известен один из них — Николай Антоныч!
Это было здорово сказано! Я сам не ожидал, что мне удастся так смело сказать! Все молчали, весь педагогический совет, и ждали — что-то будет. Николай Антоныч засмеялся и побледнел. Впрочем, он всегда немного бледнел, когда смеялся.
— Как это доказать? Очень просто. Николай Антоныч всегда интересовался, что о нем говорят в нашей школе. Не знаю, зачем ему это нужно! Факт тот, что для этой цели он нанял Ромашова. Я говорю, именно нанял, потому что Ромашов не станет делать бесплатно. Он его нанял, и Ромашов стал подслушивать, что в школе говорят о Николае Антоныче, и доносить ему, а потом он брал с Жукова честное слово и рассказывал ему о своих доносах. Вы можете спросить меня, что же ты молчал? Я узнал об этом накануне отъезда, и Жуков тогда же обещал написать об этом в ячейку, но сделал это только сегодня.
Я замолчал. Кораблев снял руку со стола и с интересом обернулся к Николаю Антонычу. Впрочем, только он один держал себя так свободно. Остальным педагогам было как-то неловко.
— Ты кончил свои объяснения, Григорьев? — ровным голосом, как будто ничего не случилось, сказал Николай Антоныч.
— Да, кончил.
— Может быть, вопросы?
Но никто не пожелал задавать мне вопросы.
— Николай Антоныч, — любезно сказал Кораблев, — я полагаю, что мы можем отпустить Григорьева. Может быть, мы пригласим теперь Жукова или Ромашова?
Николай Антоныч расстегнул верхнюю пуговицу жилета и положил руку на сердце. Он еще больше побледнел, и редкая прядь волос, зачесанная на затылок, вдруг отстала и свесилась на лоб. Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Все бросились к нему. Так кончилось заседание.
Глава восемнадцатая. Старый друг
В школе только и говорили о моей речи на педсовете, и я, поэтому, был очень занят. Было бы преувеличением сказать, что я чувствовал себя героем! Но все-таки девочки из соседних классов приходили смотреть на меня и довольно громко обсуждали мою наружность. Впервые в жизни мне был прощен маленький рост. Оказалось даже, что я чем-то похож на Чарли Чаплина. Таня Величко, которую очень уважали в школе, подошла и сказала, что на каникулах она систематически выступала против меня, а теперь считает, что я правильно дал Ромашову в морду.
— Но ты должен был сперва доказать, что он — общественно-вредный тип, — сказала она разумно.
Словом, я был неприятно удивлен, когда в разгар моей славы комсомольская ячейка вынесла мне строгий выговор с предупреждением. Педагогический совет не собирался из-за болезни Николая Антоныча, но Кораблев сказал, что меня могут перевести в другую школу.
Это было не очень весело и, главное, как-то несправедливо! С постановлением ячейки я был согласен. Но переводить меня в другую школу! За что? За то, что я доказал, что Ромашка подлец? За то, что я уличил Николая Антоныча, который ему покровительствовал? В таком-то невеселом настроении я сидел в библиотеке к вечеру другого дня, когда кто-то спросил в дверях громким шопотом:
— Который?
И я увидел на пороге длинного рыжего парня с шевелюрой, вопросительно смотревшего на меня.
Я увидел на пороге длинного рыжего парня.
Рыжие вообще любят носить шевелюру, но у этого парня она была какая-то дикая, как в учебнике географии у первобытного человека. Интересно, что сперва я подумал именно об этом, а уже потом понял, что это Петька. Петька Сковородников собственной персоной стоит на пороге нашей библиотеки и смотрит на меня с удивленным выражением. Я вскочил и бросился к нему, роняя стулья.
— Петя!
Мы пожали друг другу руки, а потом подумали и обнялись.
— Петя, ну как ты? Жив, здоров? Как же мы с тобой не встретились ни разу!
— Это ты виноват, бес-дурак! — ответил Петька. — Я тебя по всему свету искал. А ты вот где приютился!
Он был очень похож на свою карточку, которую я видел у Сани, только на карточке он был причесан. Как я был рад! Я не чувствовал ни малейшей неловкости — точно встретился с родным братом.
— Петька! Чорт возьми, ты молодец, что пришел! У меня твои письма! Вот!
Я отдал ему письма.
— Как ты меня нашел? Из Энска написали?
— Ага! Я тебя второй день жду. Думаю, не идет, подлец. Ну, как старики?
— Старики на ять, — отвечал я.
Он засмеялся.
— Я думал, что ты в Туркестане живешь. Что ж ты? Так и не добрался.
— А ты?
— А я был, — сказал Петька. — Но мне не понравилось. Знаешь, жара, все время пить хочется, в тюрьму меня посадили, я соскучился и вернулся. Ты бы там подох.
Я провел его в спальню, но ребята обступили нас и стали смотреть прямо в рот, — и вдруг оказалось, что у нас в школе поговорить просто негде!
— А пошли на улицу, — предложил Петька. — Погода хорошая, почему не пройтись? А то ко мне?
— Ты один живешь?
Он показал на пальцах: вдвоем.
— Женился?
Он погрозил мне кулаком.
— С товарищем.
Мы взяли на дорогу по огромному куску энского пирога, оделись и стали спускаться по лестнице, разговаривая с набитыми ртами. И вот тут произошла очень странная встреча.
На площадке первого этажа, у квартиры Кораблева, стояла женщина в черной шубке, с беличьим воротником. Она стояла у перил и смотрела вниз, в пролет, — мне сперва показалось, что она собирается броситься в пролет, — она покачивалась у перил с закрытыми глазами. Но мы, должно быть, испугали ее, и она нерешительно подошла к двери. Это была Марья Васильевна, я сразу узнал ее, хотя у нее был незнакомый и какой-то отчаянный вид. Очень может быть, что, если бы я был один, она бы заговорила со мной. Но я был с Петькой и, кроме того, ел в эту минуту пирог, и она только молча кивнула в ответ на мой неловкий поклон и отвернулась.
Она похудела с тех пор, как я видел ее в последний раз, и лицо было неподвижное, мрачное… Думая об этом, я вышел на улицу, и мы с Петькой пошли гулять, опять вдвоем, опять зимой, в Москве, после долгой разлуки!
Удивительно, как Петина история была похожа на мою! Я слушал его с грустным чувством, как будто вспоминал старую книгу, прочитанную еще в детстве и пережитую с горечью и волнением. Но странно! Мне казалось, что тогда мы были старше, опытнее… Как будто мы были маленькими стариками.
В Ташкенте Петька прославился, как гроза уток — не диких, разумеется, а домашних. Он выгонял уток на берег, а потом откручивал им головы и жарил на костре, в саду детского дома. За это его в конце концов посадили в тюрьму, где он на всю жизнь получил отвращение к абрикосам; в тюрьме кормили отжимками абрикосов — на завтрак, на обед и на ужин. Потом его отпустили, он вернулся в Москву и попал в облаву на Казанском вокзале. В школу он поступил годом позже и догнал меня только в прошлом году, шагнув через класс.
— А помнишь: «Пфе! А, пфе! Як се поважишь то робиць!»
— Ага! А помнишь: «Кто изменит этому честному слову, не получит пощады, пока не сосчитает, сколько деревьев в лесу, сколько падает с неба?..»