На Пятой линии Васильевского открыла дверь (первые же дни; ничто не успело измениться) знакомая мне горничная. Сняв с меня пальто, она показала на – тоже отлично мне известную – дверь:
– Павел Павлович у Павла Николаевича в кабинете.
Я пошел было привычным путем, но вдруг замер на месте. Из-за двери кабинета я услышал голос хозяина дома. Павел К. старший – рыдал.
– Ах, Пашенька! – донеслось до меня сквозь тяжелые, трудные всхлипы. – Что ты меня успокаиваешь? Все, все – хинью пошло! Монарх, – он сильно грассировал, – вера, родина… Все – прахом! Погибло все, за что была отдана жизнь такого множества лучших людей… Слышать не могу этот счастливый Колечкин голос по телефону… Конец, конец всему!
– Папа, – взволнованно перебивая отца, уговаривал мой друг, – ну полно! Ну что ты, папочка?! Нельзя же так отчаиваться: перемелется…
– Ничто не пеле… не перемалывается в истории, мой дружок! Она все ломает! Все рухнуло. Конец… Нет престола… Нет правды… А для чего же тогда жить? Для чего?
– Папочка! Ну, ради мамы… Ну успокойся, папочка…
До крайности потрясенный, я отступил в прихожую, снял с вешалки пальто и, буркнув горничной, с любопытством смотревшей на меня: "Я передумал, потом зайду!", очень расстроенный ушел из темной этой квартиры, от этой, как бы тяжко придавленной свершившимся, семьи на улицу, на свет, на вешнюю капель, на грохот и гомон мира. Вот так было тогда.
Прошло, вероятно, лет семнадцать, может быть – девятнадцать. В Москве, как и в каждый мой приезд туда, я зашел к Павлу Павловичу К., давно уже крупному советскому работнику-финансисту. Прожив нелегкие десятилетия, побывав во всяких передрягах, он по-прежнему оставался умницей, тонким человеком, лучшим из моих друзей.
Я пришел, когда он собирался пойти к отцу. (Павел К. старший, насколько я представляю себе, тогда уже прекратил работу по банковскому делу и доживал жизнь на покое где-то в Палашовском переулке, около рынка). Я отправился с ним.
Я с удовольствием просидел у стариков К. весь вечер, – с Павлом Николаевичем всегда было о чем поговорить: видел и помнил он много и разное.
Время в этот момент было очень неспокойное. Мир накалялся от года к году. Итальянские бомбы уже гремели в Абиссинии. Гитлер набирал чудовищный разгон. И в Европе, и за ее пределами становилось все тревожнее. Об этом заговаривали, встречаясь, все советские люди.
Уже прощаясь в прихожей, Павел Павлович-сын вдруг еще раз обернулся к отцу.
– Нет, ну а все-таки, папа? – словно обращаясь не к человеку, а к оракулу, снова спросил он. – Да, тревожно, очень тревожно… Да, есть признаки прямо зловещие, я согласен… Ну, а все же, как, по-твоему? Выход-то – есть? В чем выход?
Никогда я не забуду этого. Павел Николаевич К. – бывший друг Маркова-второго, бывший директор департамента Государственного казначейства Российской империи, бывший орловский помещик, тот самый, что плакал в марте 1917 года в Санкт-Петербурге над крахом монархии, как Марий на развалинах Карфагена, – все еще крепкий телом, все еще бодрый умом, строго посмотрел на сына через очки и, как бы в некотором раздумье, развел перед собой сильные короткие руки.
– А выход, Пашенька, – без тени сомнения твердо проговорил он, – а выход я теперь могу тебе указать один-единственный. Мировая революция! Иначе – фашизм. А это было бы – гибелью человечества. Мы с Павлом Павловичем переглянулись.
КОНЦЕРТ-МИТИНГ
Накануне семнадцатого года жил в Петрограде, на тихой Петроградской стороне, ученый. Геолог Петр Казанский. Будучи уже человеком в возрасте, он продолжал свято хранить эсеровские взгляды и симпатии студенческих времен. В молодости – там, на рубеже веков, – он и сам был как-то причастен к народовольческому движению и женился на девушке, "замешанной" в нем. Звали эту девушку Анной Георгиевной Кугушевой – княжной Кугушевой! Но между "своими" она была всегда известна просто как "Егоровна".
Надо прямо сказать, в семнадцатом году бывшая княжна ничуть не походила на "сиятельство", а выглядела именно совершенной Егоровной. Небольшого ростика пожилая женщина, со старозаветным узелком-просвиркой полуседых волос на затылке, с древними, связанными ниткой очками на остром носу, с утра до ночи хлопотала в большой и бестолковой квартире ученого. Если она не возилась с внуками (внуки тоже звали ее Егоровной), не стряпала, не обшивала семью, то читала свое "Русское богатство" или занималась делами постоянных и бесчисленных "гостей" – никому не известных, но остро нуждающихся в помощи молодых парней, прибывавших на Петроградскую со всех концов страны с рекомендательными записками от старых друзей по студенческим кружкам, по тверскому или самарскому революционному подполью, по давним, так за всю жизнь и не порвавшимся, молодым связям.
Приезжали какие-то "Ломоносовы" – мрачноватые поморы или сибиряки, намеренные поступить в университет, в Техноложку, в Политехнический, – без гроша в кармане, но с твердым указанием: "Найди Егоровну, Егоровна поможет". Прибывали отбывшие сроки ссыльные – "от товарища Найденова", "от Марии Ивановны", "от Лизы Беркутовой": "Егоровна, помогите!" Некоторые возникали на один день и исчезали, куда-то с рук на руки переданные. Другие месяцами жили на одном из трех диванов этой необычной квартиры, где на половине стен обои были оборваны неутомимыми руками малышей и где на открывшихся частях штукатурки были масляной краской написаны разные "устрашители": тут – разинувший пасть тигр, там – страшного вида дикарь, в третьем месте – для самых маленьких – злая собака… "Чтоб не так обои драли!"
У четы Казанских была дочка, Сонечка. Она рано вышла замуж за художника, Александра Боголюбского. В двадцатых годах мне довелось работать с Александром Васильевичем Боголюбским в Комвузе, в мастерской наглядных пособий.
Тогда-то он и рассказал мне эту трогательную и поучительную историю.
***Четвертого апреля семнадцатого года Егоровна попросила зятя пойти с ней за покупками (извозчиков никаких не было; в переполненные трамваи – они и ходили-то еще совсем нерегулярно – попасть не было никакой мыслимости): "Помогите, Сашенька!"
Они вышли и пошли по Геслеровскому; жили они на Петрозаводской, 10, посреди Петроградской стороны. Егоровна, в обычном своем обличии – в шляпке начала века, в старенькой шубейке, в мужского покроя ботинках – поспешала, как все хозяйки, впереди. Художник, приглядываясь к окружающему, к невиданным доныне жанровым сценкам, шествовал сзади.
Завернули за угол Широкой, и Егоровна вскрикнула:
– Анечка, милая! Вы откуда тут?
– Егоровна, дорогая… Господи, вот неожиданность!
Женщина, с которой они столкнулись на улице Широкой, была помоложе Егоровны, но тоже среднего роста, тоже одетая без всякого щегольства, – учительница или земский статистик.
Художник Боголюбский по опыту предвидел, что сейчас произойдет: начнутся объятия, поцелуи, шумный обмен новостями: "А где теперь товарищ Андрей?" – "А вы слышали – Лена Бутова уже едет из Нерчинска сюда…" – "А вы давно видели такого-то?"
Зная, что так бывает всегда, художник Боголюбский отошел на два шага и, как подобает художнику, – пока суть да дело – занялся зарисовками того, что его окружало: революция же, каждый штрих дорог! Он набрасывал людей, читающих по складам какую-то листовку или приказ… Грузовик с солдатами, у которого заглох мотор… Двух женщин, озираясь продающих или покупающих что-то друг у друга…
Наконец до него донеслось:
– Так, милочка, что же это получается? Живем почти рядом… Анечка, родная, да заходите к нам в любое время, запросто… И Петя будет рад, и я…
– Егоровна, дорогая, прямо не знаю… В ближайшие дни – никак… У нас такая радость! Ведь Володя вчера приехал.
– Ну, что вы говорите? Поздравляю, от души поздравляю… Ну, тогда – потом, когда все успокоится…
Отойдя на полквартала, немногословный Боголюбский спросил мимоходом:
– Знакомая?
– Да, конечно… Я ее еще с пятого года помню… Правда, встречались мы редко…
– Кто-то к ним приехал? Из Сибири?
– Да нет, это – Володя, ее брат, Ульянов-Ленин. Известнейший социал-демократ. Из эмиграции…
В двадцатых годах, вспоминая эту встречу, А. В. Боголюбский всякий раз до слез сердился на самого себя, на Егоровну, на весь мир: "Нет, ну вы только подумайте – бытовая сценка! "Володя приехал!" Ну… Знал бы я в тот миг, кто такой этот Володя, разве бы я так к этому отнесся? Просто самого себя стыдно: солдатиков зарисовывал! И Егоровна хороша: "Когда все успокоится", а?!"
Но ведь в том-то и была загвоздка, что не только он "не знал". Все мы еще не знали. Мир не знал.
Петербург, рабочий Петербург, встретил Ленина с великой радостью и надеждой, но какое множество остальных его жителей – его "обывателей" – даже не подозревали, кто, какой человек вчера ступил на тротуары и мостовые города? А так, собственно говоря, бывает и всегда.