— Есть, сэр… мистер Дуглас!
Машина взвыла и исчезла.
И вот — ночь. Старый ночной сторож подходит к калитке.
Он вспоминает, что было потом, когда предвечернюю тишину нарушили рабочие.
Стук, грохот, треск, гром падения. Пыль и гул, гул и пыль!
Весь мир трещал по швам и рассыпался, роняя гвозди, перекладины, барельефы, рамы, целлулоидные окна; город за городом, город за городом рушились наземь и замирали.
Легкое трепетание… нарастающий, затем стихающий гром… и опять лишь легкий ветерок.
Ночной сторож медленно бредет по пустынным улицам.
Вот он в Багдаде: причудливые лохмотья дервишей, в узких окнах женская улыбка под чадрой и глаза, ясные, как сапфиры.
Ветер несет песок и конфетти.
Женщины и дервиши пропадают.
И снова кругом балки и жерди, папье-маше, холст с масляной краской, реквизит с маркой компании, и за фасадами строений — ничего, только ночь, звезды, космос.
Старик достает из ящика для инструментов молоток и горсть длинных гвоздей, потом роется в строительном мусоре, пока не находит с десяток хороших, крепких досок и немного целого холста. Он берет шершавыми пальцами блестящие стальные гвозди, гвозди с маленькими шляпками.
И начинает сколачивать Лондон, стучит и стучит… Доска за доской, стена за стеной, окно за окном, стук-стук, громче, громче, сталь о сталь, сталь в дерево, дерево ввысь — работает час за часом, до полуночи, без передышки, стучит, приставляет, опять стучит.
— Эй, вы!
Старик останавливается.
— Эй, сторож!
Из темноты выбегает незнакомец. Он в комбинезоне, он кричит:
— Эй, вы, как вас там?
Старик поворачивается.
— Моя фамилия Смит.
— О'кей, Смит, что это вы тут затеяли?
Ночной сторож спокойно глядит на чужака.
— Кто вы?
— Келли, бригадир.
Старик кивает.
— Ага, вы из тех, что все сносят. Сегодня вы немало успели. Вот и сидели бы дома, хвастали этим.
Келли откашливается, сплевывает.
— Я проверял механизмы там, где Сингапур… — Он вытирает губы. — А вы, Смит, чем вы тут занимаетесь, черт возьми? Положите-ка молоток. Да ведь вы опять все сколачиваете! Мы сносим, а вы снова строите. Вы что, рехнулись?
Старик кивает.
— Возможно. Но ведь кому-то надо восстанавливать.
— Послушайте, Смит. Я делаю свое дело, вы делаете свое — и всем хорошо. Я не могу вам позволить заниматься ерундой, ясно? Так и знайте, я доложу мистеру Дугласу.
Старик продолжает стучать молотком.
— Позвоните ему. Вызовите его сюда. Я с ним поговорю. Это он рехнулся.
Келли хохочет.
— Вы смеетесь? Дуглас не станет говорить с первым встречным. — Он делает рукой пренебрежительный жест, потом наклоняется, изучая работу Смита. — Эй, что за черт! Какие у вас гвозди? Маленькие шляпки! Кончайте! Нам их завтра выдергивать! Смит оборачивается и смотрит на Келли.
— Ясное дело, разве мир сколотишь гвоздями с большими шляпками? Их слишком легко выдернуть. Тут нужен другой гвоздь, с маленькой шляпкой, да и вколачивать надо как следует. Вот так!
Он сильно бьет по гвоздю, так что тот совершенно уходит в дерево.
Келли подбоченивается.
— Предупреждаю в последний раз. Кончайте это дело, и все будет шито-крыто.
— Молодой человек, — говорит ночной сторож, заколачивая очередной гвоздь, задумывается и снова говорит: — Я бывал здесь задолго до того, как вы родились. Я приходил сюда, когда тут не было ничего — один сплошной луг. Подует ветер, и по лугу бегут волны… Больше тридцати лет я наблюдал, как все это вырастает, как здесь вырастает целый мир. Я жил этим. Я был счастлив. Только здесь для меня настоящий мир. Тот мир, за оградой, — место, куда я хожу спать. У меня маленькая комнатка в доме на маленькой улочке, я вижу газетные заголовки, читаю о войне, о чужих, недобрых людях. А здесь? Здесь собраны все страны и все дышит покоем. Давно уже я брожу по этим городам. Захотелось — закусываю в час ночи в баре на Елисейских полях! Захотелось — выпил отличного амонтильядо в летнем кафе в Мадриде. А то могу вместе с каменными истуканами вон там, наверху, — видите, под крышей собора Парижской богоматери? — порассуждать о важных государственных делах и принимать мудрые политические решения!
— Да, да, дед, точно. — Келли нетерпеливо машет рукой.
— А тут появляетесь вы и превращаете все в развалины. Оставляете лишь тот мир, снаружи, где не представляют себе, что значит жить в согласии, не знают и сотой доли того, что узнал я в этом краю. Пришли и принялись все сокрушать… Вы, с вашей бригадой — чем вы гордитесь? Тем, что сносите… Рушите села, города, целые страны!
— У меня семья, — говорит Келли. — Мне надо кормить жену и детей.
— Вот, вот, все так говорят. У каждого жена и дети. И поэтому истребляют, кромсают, убивают. Дескать, приказ! Дескать, велели! Мол, вынуждены!
— Замолкни, давай сюда молоток!
— Не подходи!
— Что?! Ах ты, старый болван!…
— Этим молотком можно не только гвозди!… — Молоток со свистом рассекает воздух, бригадир Келли отскакивает в сторону.
— Черт, — говорит Келли, — да вы свихнулись, вот и все. Я позвоню на главную студию, чтобы полицейских прислали. Это же черт знает что — сейчас вы тут гвозди заколачиваете и порете чушь, а через две минуты — кто его знает! — обольете все керосином и устроите пожарчик!…
— Я здесь даже щепки не трону, и вы это отлично знаете, — возражает старик.
— Вы весь участок спалить способны, — твердит Келли. — Вот что, старина, стойте тут и никуда не уходите!
Келли поворачивается и бежит среди деревьев и разрушенных городов, среди спящих двухмерных селений этой ночной страны; вот шаги его стихли вдали, и слышно, как ветер перебирает серебристые струны проволочной ограды, а старик все стучит и стучит, отыскивает длинные доски и воздвигает стены, пока не начинает задыхаться. Сердце бешено колотится, ослабевшие пальцы роняют молоток, гвозди рассыпаются на тротуаре, звеня, как монеты, и старик, отчаявшись, говорит сам себе:
— Ни к чему все это, ни к чему. Я не успею ничего починить, они приедут раньше. Мне нужна помощь, и я не знаю, как быть.
Оставив молоток на дороге, старик бредет без цели неведомо куда. Похоже, у него теперь одно стремление: в последний раз все обойти, все осмотреть и попрощаться с тем, что еще есть и было в этом краю. Он бредет, окруженный тенями, а час поздний, теней много, они повсюду, всякого рода и вида — тени строений и тени людей. Он не глядит прямо на них, нет, потому что, если на них смотреть, они развеются. Нет, он просто шагает, шагает вдоль Пиккадилли… эхо шагов… или по Рю-де-ля-Пэ… старческий кашель… или вдоль Пятой авеню… и не смотрит ни влево, ни вправо. И повсюду, в темных подъездах, в пустых окнах, — его многочисленные друзья, хорошие друзья, очень близкие друзья. Откуда-то долетают бормотание, бульканье, тихий треск кофеварки и полная неги итальянская песня… Порхают руки в темноте над открытыми ртами гитар, шелестят пальмы, звенят бубны-бубенчики, колокольчики, глухо падают на мягкую траву спелые яблоки, но это вовсе не яблоки, это босые женские ноги медленно танцуют под тихий звон бубенчиков и трель золотистых колокольчиков. Хрустят кукурузные зерна, крошась о черный вулканический камень, шипят, утопая в кипящем масле, тортильи, трещит, разбрасывая тысячи блестящих светлячков, раздуваемый кем-то древесный уголь, колышутся листья папайи… И причудливый бег огня там, где озаренные факелом лица испанских цыган плывут в воздухе, будто в пылающей воде, а голоса поют песни о жизни — удивительной, странной, печальной. Всюду тени и люди, и пение, и музыка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});