Подождут, пока он уйдет обедать или уедет в апреле в отпуск этот свой двухнедельный, о котором так и не удалось разузнать ничего — ни куда он ездит, ни зачем. Только он уезжал, а девчонка болталась по городу, играла с огнем, и ясно было, что не миновать ей рано или поздно беды, даже если Берчетту о ее делишках и не доложат прежде. Школу она забросила еще год назад. Берчетт и миссис Берчетт думали весь тот год, что она каждый день ходит в школу, а она туда и носу не казала. Кто-то — не иначе кто из школьников, она ведь всех привечала без разбору: школьников, женатых, всяких-любых — доставал ей табель каждый месяц, и она сама его заполняла и несла домой миссис Берчетт на подпись. Диву даешься, как мужчины, если любят женщину, обманывать себя позволяют.
И вот она бросила школу и пошла работать в магазин стандартных цен. Она приходила стричься в парикмахерскую — размалеванная, в дешевых пестрых платьишках в обтяжку, и лицо у нее было и недоверчивое, и нахальное, и скромное разом, и волосы чем-то склеены, и на щеках выложены завитки. Но чем бы она ни мазала их, цвет их, желто-бурый, не менялся. Волосы ее не менялись вовсе. Она не всегда садилась в кресло к Пинкертону. Даже если его кресло пустовало, она иной раз садилась к другому и болтала с парикмахерами, и парикмахерскую наполнял ее смех и запах духов, и ноги ее далеко торчали из-под простыни. Пинкертон и не глядел в ее сторону. Даже если свободен был, все равно казался занятым: вид озабоченный, глаза книзу — видать, нарочно притворялся занятым, прятался за этим притворным видом.
Так обстояли дела, когда две недели назад уехал он в свой апрельский отпуск, а куда — в городе перестали гадать уже десять лет назад. Я до Джефферсона добрался дня через два после его отъезда и зашел в парикмахерскую. Там говорили о нем и о ней.
— А что, он еще дарит ей подарки на Рождество? — говорю я.
— Он ей часы купил два года назад, — говорит Мэтт Фокс. — Шестьдесят долларов отдал.
Макси брил клиента. Тут он остановился — бритва в мыльной пене застыла в руке.
— Разрази меня гром, — говорит. — Значит, он… Выходит, он первым был, первым, кто…
Мэтт и не обернулся.
— Он ей их еще не отдал, — говорит.
— Разрази его гром, сквалыгу проклятого, — говорит Макси. — Если старик девке просто морочит голову, он и то подлец. А если обманет ее, да потом еще и обжулит…
На этот раз Мэтт обернулся: он тоже брил клиента.
— А что бы ты сказал, если бы узнал, что он ей часы еще не отдал, он, я так понимаю, считает, что в ее годы ценные вещи принимать можно только от родни.
— Что ж, по-твоему, он не знает ничего? Не знает, о чем весь город, кроме разве что Берчеттов, вот уж три года как знает?
Мэтт опять принялся за клиента, локоть его двигался ровно, бритва — короткими рывками.
— Откуда ему знать. Такое только женщина может сказать. А он ни с кем, кроме миссис Кауэн, и не знаком. А она небось думает, ему давно донесли.
— И то верно, — говорит Макси.
Вот, значит, как дела обстояли, когда он уехал две недели назад. Я в Джефферсоне за два дня обернулся и покатил дальше. И в середине следующей недели добрался до Дивижена. Я не торопился. Не хотел его врасплох застать. Приехал туда утром, в среду.
II
Если и была в его жизни любовь, Пинкертон, похоже, о ней и думать забыл. О любви то есть. Когда я его в первый раз увидел тринадцать лет назад, за креслом парикмахерской в Портерфилде (я тогда только начал разъезжать, мне выделили север Миссисипи и Алабаму — рабочую одежду сбывать), я себе сказал: «Вот кому на роду написано весь век холостяком коротать. Вот кто сразу сорокалетним холостяком и уродился».
Приземистый такой человечишка, с землистым лицом, которого не запомнишь, а через десять минут и не признаешь, в синем диагоналевом костюме, в черном галстуке-бабочке, что сзади застегивается, — они так завязанными и продаются. Макси мне рассказывал, что год спустя, когда он сошел в* Джефферсоне с поезда, который отправлялся на юг, он был в том же диагоналевом костюме и в том же галстуке, а в руке нес картонный чемодан. Через год я его опять увидел в парикмахерской у Макси и, не стой он за креслом, не признал бы нипочем. Лицо то же, галстук тот же: не иначе как его вместе с креслом, клиентом и всем прочим схватили в охапку и перенесли на шестьдесят миль, а он того и не заметил. Я даже в окно взглянул: уж не в Портерфилде ли я, думаю, и не в прошлом ли году. И тут смекнул, что полтора месяца назад, когда я наезжал в Портерфилд, его не было там.
Прошло еще три года, прежде чем я разузнал его подноготную. Я раз пять в год наезжал в Дивижен — это такой поселок на границе Миссисипи и Алабамы, всего несколько домов, лавка и лесопильня. И приметил я там один дом. Крепкий дом, из лучших в поселке, и всегда на замке. И вот, если я наезжал в Дивижен попозже весной или ранним летом, усадьба была обихожена. Двор. расчищен, на клумбах цветы, забор и крыша починены. Если же наведывался туда осенью или зимой, двор опять зарастал травой, а в заборе иной раз не хватало досок — то ли местные выдирали их на починку своих заборов, то ли на дрова, кто их знает. И дом всегда заперт; дым из трубы не идет. Вот как-то я и полюбопытствовал — спросил у лавочника, что это за дом, и он мне рассказал.
Домом этим владел один человек. Старнс его фамилия, теперь-то Старнсы все уже померли. Они тут первыми людьми считались, потому — у них земля была, заложенная, правда. Старнс был из тех лентяев, что сидят сиднем на своей земле, покуда им на еду, на табак хватает. У них была единственная дочка, а она возьми да и обручись с пареньком одним, сыном фермера-арендатора. Матери это пришлось не по душе, а сам Старнс вроде не возражал. То ли потому, что тот парень (Стриблинг его фамилия) работать был горазд, то ли ему возражать было лень. Так или иначе, а только они обручились. Стриблинг денег поднакопил и отправился в Бирмингем — учиться на парикмахера. Случалось, его в попутный фургон подсаживали, а нет —