Его перебил Жак Первый, который спросил, видел ли он когда-нибудь раньше этого человека.
— Нет, никогда, — отвечал каменщик, возвращаясь в исходное положение.
Жак Третий поинтересовался, как же он тогда узнал его.
— А он такой долговязый был, потому вот я и узнал, — тихо отвечал каменщик, приложив палец к носу. — Когда господин маркиз спросил меня в тот вечер: „А какой же он из себя?“ — я ему так и сказал: „Длинный, как привиденье“.
— Что бы тебе ответить — низенький, сущий карлик? — вмешался Жак Второй.
— Да почем же я знал? Ведь тогда еще ничего не произошло, коли бы он мне хоть слово сказал! Вы поймите, как оно все получилось, разве я сам вылез показывать на него? Господин маркиз остановил карету у водоема и прямо на меня пальцем тычет и говорит: „А ну сюда! Приведите ко мне этого олуха!“ Вот вам крест, господа честные, ведь не сам я вызвался!
— Он прав, Жак, — шепнул Дефарж тому, Второму Жаку. — Рассказывай дальше!
— Так вот, значит, — с таинственным видом продолжал каменщик, — этот долговязый пропал. Искали его, уж не знаю сколько месяцев, девять, не то десять или одиннадцать.
— Неважно, — сказал Дефарж. — Он хорошо прятался, да вот по несчастью попался. Рассказывай дальше!
— Работаю я опять там на горе. Гляжу — день уже к концу идет, солнце садится; я стал домой собираться, — дом-то у меня внизу, в деревне, а там уже темнеть начало. Только я глаза поднял, гляжу — конвой идет — шесть солдат, а посередке между ними рослый человек, и руки у него к бокам прикручены, вот так!
И он с помощью своего незаменимого картуза туг же изобразил связанного по рукам человека.
— Ну, я, конечно, стал у своей кучи щебня и смотрю, как солдаты арестанта ведут, — наши места глухие, редко когда кто пройдет или проедет, как же на такое не поглядеть? И пока они еще не подошли, вижу только: идут шесть солдат, посреди высокий связанный по рукам человек, и в сумерках только и видно, что черные фигуры движутся, а с той стороны, где солнце садится, красные лучи их будто каймой обвели. И тени от них такие длинные через дорогу ползут, и по ту сторону обочины тянутся, и дальше по склону холма, громадные, черные, ну прямо как тени великанов. И еще я вижу — пыль над ними облаком висит, и так за ними это облако и движется, и уже слышно, как они шагают — трамп, трамп! И когда они уж почти поравнялись со мной, я смотрю — а это он самый долговязый, и он тоже узнал меня. Эх, и рад бы он был теперь прыгнуть головой вниз прямо с горы в овраг, как в тот вечер, когда мы с ним в первый раз встретились, да чуть ли не на этом же самом месте.
Он рассказывал так, точно сам участвовал в видно было, что все это и сейчас стоит у него перед глазами; должно быть, ему не так много пришлось видеть на своем веку.
— Я, конечно, и виду не подал солдатам, что узнал долговязого, и он тоже не подает виду, что узнал меня, мы только глазами говорим друг другу, что узнали. „А ну прибавь шагу, — командует начальник конвоя и показывает вниз на деревню. — Живей пошевеливайтесь, скорей бы уж сдать его в могилу!“ И они прибавляют шагу. А я иду за ними следом. Руки у него распухли, так туго затянуты веревки, на ногах огромные деревянные башмаки, нескладные, еле держатся, и он не может идти быстро, потому как он хромой, спотыкается, а они его мушкетами подгоняют — вот так!
И он изобразил человека, который идет спотыкаясь, а его сзади ружьями подталкивают.
— Стали они с горы спускаться, бегут как очумелые, и он у них упал. Они к нему, тычут его прикладами, хохочут, поставили на ноги. Лицо у него все в крови, грязное, и утереться нельзя, а они прямо от хохоту надрываются. Ведут его в деревню, вся деревня высыпала смотреть, ведут дальше, мимо мельницы, туда на гору, в тюрьму; вся деревня видит, как уж совсем в темноте ворота тюрьмы распахнулись и проглотили его, вот так!
И он широко раскрыл рот и тут же захлопнул его, громко лязгнув зубами.
— Ну, что же ты, продолжай, Жак! — сказал Дефарж, видя, что он так и не разжимает рта, дабы продлить впечатление.
Рассказчик, привстав на цыпочки, продолжал шепотом:
— Вся деревня собирается у водоема, стоят кучками, шепчутся, потом все уходят к себе спать, и всей деревне снится этот несчастный за решеткой, за железными засовами, в темнице, откуда ему уж не выйти до тех пор, пока его не поведут на смерть. Утром я, как всегда, взвалил инструмент на плечо, иду на работу, жую по дороге кусок черного хлеба, только иду не прямой дорогой, а кругом, так, чтобы мимо тюрьмы пройти, и вижу его высоко-высоко за решеткой, все такой же окровавленный, грязный, смотрит он сквозь прутья своей железной клетки, а руки у него, верно, закованы, помахать не может. Я не смею его окликнуть, а он смотрит на меня, будто уж и не живой человек.
Дефарж и те трое мрачно переглядываются. Они слушают с угрюмыми, замкнутыми и зловеще-непримиримыми лицами. И держатся они как-то отчужденно и вместе с тем необыкновенно властно. Точно суровый трибунал, собравшийся судить преступника. Жак Первый и Жак Второй сидят на соломенном матраце, подперев голову рукой, и не сводят глаз с каменщика. Жак Третий, опустившись на одно колено, присел позади них и тоже глядит на него не отрываясь, беспрестанно поднося руку к лицу и поглаживая сеть тонких прожилок возле рта и носа: Дефарж стоит посредине между этими тремя и рассказчиком, которого он нарочно поставил против окна, чтобы на него падал свет, и то и дело переводит взгляд с него на них, с них на него.
— Ну, что же ты замолчал? Продолжай, Жак, — говорит Дефарж.
— Вот, так, значит, идут дни, а он все сидит в своей железной клетке. Вся деревня ходит смотреть на него, только тайком, потому что боятся. А уж издали все нет-нет да и поглядывают на тот утес, на тюрьму: и вечером, как сойдутся у водоема, так и стоят, обернувшись в ту сторону, на тюрьму смотрят. Прежде, бывало, все на постоялый двор оборачивались, а теперь — нет, все на тюрьму смотрят. Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто-то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано. Оно, конечно, возможно. Может статься и так, а может и нет.
— Слушай, Жак, — сурово прервал его тезка номер первый. — Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве. И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение. И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке.
— И вот что еще выслушай, Жак, — сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что-то такое, чего он не мог утолить, — сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его. Слышишь?
— Слышу, сударь.
— Рассказывай дальше, — сказал Дефарж.
— Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, — продолжал каменщик, — будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят. И говорили даже, будто его за это убийство — потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной — лютой казнью казнят, как отцеубийцу. Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части. Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь-в-точь так и проделали. Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать. Я человек темный.
— Слушай, Жак! — сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами. — Имя того осужденного Дамьен[39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца — до конца, Жак! — а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал. И все это происходило… постой-ка, сколько тебе лет?
— Тридцать пять, — сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят.
— Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это.
— Довольно! — нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж. — А ну их к дьяволу! Продолжай, Жак!
— Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит. И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, — сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что-то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут. А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит.