унтера. Очень дороги были те часы Прокопу, и тешил он себя тайной надеждой, что Гордей отведет в сторону его благодарственную длань. Но дружок часы взял, и, что обидней всего, взял с подчеркнутой небрежностью, недовольством даже: мол, подарок твой не идет ни в какое сравнение с тем, что сделано для тебя мною. И, покачивая часы на цепочке, молвил с ухмылкой: «Ладно, поносим эти, пока именными не наградят».
И ведь наградили шельмеца — золотыми, заграничной марки «Мозер». По краю крышки затейливой вязью бежала гравировка: «Храброму бойцу мировой революции Гордею Фомичу Макееву». Но Прокоп тоже оказался не из трусливых. Первый его страх в бою был и последним. Через полгода сам комдив пришпилил к его почти что белой (краску выел пот) гимнастерке боевой орден Красного Знамени. «Ладно, поглядим», — многозначительно сказал Гордей и вскоре получил такую же награду. Всю войну шли они вровень, никто не хотел плестись в хвосте, так и вернулись в родную деревню, стоя друг друга, оба — красные герои.
Но никогда не говорили они о ней, об Ольге, из-за которой давно уже завелось меж ними соперничество, сначала явное, открытое, с петушиной сшибкой, хватанием за грудки, а потом, на войне, — подспудное, тайное. Почти два года отмахали они шашками в одном эскадроне и ни разу вслух не назвали ее по имени, даже во время длительных передышек, под звездами у костра, когда все располагает к воспоминаниям и откровенности. Перебирали по памяти чуть ли не всех жителей своих многолюдных Подосинок, а об Ольге ни слова. Хотя и думали о ней постоянно. И геройствовали, лезли в бою в самое пекло тоже с мыслью о ней: мол, ежели суждено в огне мировой революции не сгореть, уцелеть обоим, то Ольга уж, наверное, выберет из них двоих того, кто храбрей и заслуженней.
Так и предстали они перед Ольгой, вернувшись с войны, как два царевича, один лучше другого, перед царевной красой — долгой косой из стародавней мамкиной сказки…
«Ах, что вспомнилось!..» — растроганно пробормотал Прокоп, елозя тощими ягодицами по колоде и оглаживая ладонями можжевеловую палку. Весь день сегодня думал он о Гордее без обычной скрытной обиды, думал хорошо, с грустью и даже жалостью, будто бы Гордей — самоуверенный, нахрапистый, удачливый — нуждался в его, Прокоповой, жалости.
А уж сумерки густели над речкой, над луговиной, где прыгали кони. Все синей становилось небо, все ниже клонилось оно к земле, и на востоке уже не понять было, где кончается воздух и начинается твердь.
Из баньки выскочила голая девка — плечистая, высокая, голенастая. Девкино тело было распаренное, густо малиновое, и на холодном воздухе оно в миг взошло белесым облачком, словно бы закурилось, как раскаленный гвоздь, опущенный в воду.
— Что уставился, дед?!
Девку будто выпер наружу горячий пар, тугим клубом стрельнувший из распахнутых дверей. С минуту она стояла в нерешительности, опустив руки к низу живота, переступая крупными ступнями на густой траве. Потом, гикнув, помчалась прямо на Прокопа, уже не стыдясь его старости, как не стыдилась бы перед малым дитем. Пробегая мимо, тряхнула гривой темных волос, обдав деда россыпью капель. Обернувшись, он тупо смотрел на ее широкие плечи, на худую узкую спину, разделенную надвое цепочкой сухих позвонков. Девка, дико всхохотнув, с размаху бросилась в речку, гулко зашлепала ладонями по темной воде.
«Никак, Гордина внучка? Эка вымахала, кобыла», — подумал дед и пожевал быстро, по-заячьи, коричневыми ремешками губ.
— Дед! Хрыч старый! Перекоп! Ай оглох! А ну брысь отседова! — кричали ему женщины, сбившиеся в дверях. Нависая друг над дружкой грудями, толкаясь, они маялись нетерпением тоже окунуться в речку, а тут этот дед, словно пришпиленный…
— Ухожу, ухожу, тьфу на вас, толстомясые, — пробормотал Прокоп, поднимаясь. Он слышал, как под истонченной дряблой кожей скрипнули его кости, сморщился от боли в пояснице, но все же сделал первый, самый трудный шаг. А там еще шаг, еще, и дед заковылял все быстрее по тропе, вверх к деревне, которая, точно стыдясь своей непригляди — грязных хлевов и серых домишек с ветхими сараюшками на задворках, — все глубже нахлобучивала, на самые глаза-окна, плотную шапку сумерек. «Неужто вечер уже?» — подивился Прокоп и, хоть убей, не мог бы объяснить даже самому себе, зачем понесла его нелегкая к баньке, зачем просидел он там сиднем все предвечерье, слушая топ стреноженных коней.
По деревне бегал табунок ребятишек, и стоило Прокопу показаться на улице, как они, прыгая и кривляясь, окружили его.
— Перекоп кандыбает… Дед, расскажи, как беляков бил!..
Громче всех, пронзительно звонким дискантом, кричал толстый мальчишка-большун в нарядной куртке с желтыми плечами, видать предводитель мелюзги.
— Вот я вас!.. — замахнулся дед клюкой.
Детишки, как собачонки, прыснули в разные стороны, но не отстали, — насмехаясь над Прокопом, шли следом до самой его избы.
— Дусь, а Дусь, — спросил он дома у дочки. — Пацан тут бегает, толстый такой… Чей бы мог быть?
— Виталик, поди… Директора школы сын… Фулиган растет и не приведи господи.
Выяснив личность толстого мальчика, Прокоп вспомнил и про голую деваху.
— Слышь, Дусь?.. Сейчас девку одну видел. Словно бы Гордеева внучка. Она ай нет?
— А я знаю, кого ты видел? Может, и внучку — Гальку. Она сейчас тут, краля…
— Где она у нас робит?
— Держи карман шире — у нас. В городе живет, на хлебозаводе робит, пекарем. То ли в отпуск приехала, то ли так…
— А-а-а, — сказал дед. — В городе, значит. То-то я сперва не признал ее…
Он поужинал, лег на диван под телевизором и стал думать о Гординой внучке — как она бежала на него, крупная, долговязая, игристая телом. И крикнула грубо, каким-то сиплым голосом, — мол, чего уставился, дед. «Совсем не в бабку деваха», — сравнивая и так и этак, решил Прокоп…
Бабка Ольга в молодости аккуратностью брала. Все в ней было маленькое, крепкое, туго пригнанное. Внучку Прокол кобылой назвал, а бабка как молоденькая лошадка была: легкая, порывистая, ноги точеные, лодыжки сухие, узкие. Сходство Оли с лошадкой было для Прокопа тем очевиднее, что носила она в девичестве черную челку до бровей, а под челкой горячо блестели большие, косо разрезанные, отдававшие лиловостью глаза.
Как-то еще совсем зеленым юнцом приехал он за сеном на дальний заливной луг. На делянке, что вплотную подступала к речке, работала Оля. С граблями в руках, в легком ситцевом платьице ходила она вдоль валков, шевеля скошенную траву, и когда солнце оказывалось у нее за спиной, платье просвечивалось насквозь, будто на Оле ничего не было… Видел Прокоп ее и два и три раза на дню — их дома в