Вскоре у Огурцова кончился семилетний тюремный срок, и его отправили в лагерь. Как потом выяснилось, по рекомендации Рогова возили его и в психушку, и только протесты хорошо организованных зеков 35 зоны помогли ему выбраться оттуда.
Я остался один на один с Треповым, круглолицым лысеющим парнем. Он любил днем спать, а ночи напролет гробить глаза, читая в тусклом свете ночника какую-нибудь философию. Когда нас было трое, он помалкивал, но наедине разговорился.
В тюрьму он попал каким-то боком из-за листовок, которые в лагерном клубе разбрасывали натравленные Вандакуровым «активисты». Это было незадолго до моего приезда в лагерь. В листовках было сказано: «Нет бога, кроме Тора, а Гитлер – пророк его». Несомненно делалось это по рекомендации КГБ, о чем не догадывались искренне верившие Вандакурову непосредственные исполнители. Трепов смотрел кино в переполненном клубе, когда рядом с ним взвились прокламации. Его отправили в тюрьму «за компанию». Он вообще-то тоже ошивался в вандакуровских «кругах» и был свидетелем одного впечатляющего события.
Как-то в бараке они втроем – Вандакуров, Миркушев и Трепов – пили чай. Вдруг глаза Миркушева остекленели от ужаса, и он стал прятаться за спину Трепова, со страхом поглядывая на дверь. Трепов тоже посмотрел туда, но ничего не заметил.
– Ну, чего боишься? – с улыбкой отметил его испуг Вандакуров, – ничего особенного, это же обыкновенные духи земли.
Потом Миркушев признался Трепову, что видел в дверях («вот как тебя!») волосатого, мерзостного черта, который заглядывал в секцию. Черт был большой, толстый, ужасный, с рогами, как на картинках.
С Миркушевым у Трепова уже в тюрьме был серьезный конфликт. Миркушев пробовал на нем свое искусство, внушая Трепову жуткие, невероятные сны. В одном из снов Трепов стоял посреди проезжей части улицы, а вокруг мчались машины, угрожая ежесекундно наехать на него. Но самое страшное было то, что и улица, и дома, и автомобили при этом беспрерывно сжимались и растягивались, как резина, как гармошки. Очнувшись, Трепов почувствовал, как его тянет, тянет к противоположному углу камеры. Он приподнялся и взглянул в ту сторону. Там, загородившись книгой, сидел Миркушев. Из-за книги на Трепова сверкали страшные глаза гипнотизера.
На прогулку Трепов выходил редко: отсыпался после ночных бдений, от которых совсем осовел. Его глаза потускнели в обрамлении покрасневших век, он часто жмурился, видел все хуже.
Однажды, когда я вышел на прогулку один, толстомордый мент завел со мной разговор по душам. Он откуда-то знал мой приговор, представился земляком, из одного, мол, города; выразил готовность помочь в переправке документов за границу. Я спросил с какой он улицы.
– Первая Набережная, знаешь?
Действительно есть такая улица, и название редкое.
– Это между Полтавской и Карла Маркса?
– Вот-вот! – ответил мент, и попался, так как я назвал совсем другой район.
– Ты в Первой школе учился?
– Да.
Я задал ему какой-то вопрос по-украински. Дело в том, что у мента типично русская физиономия, а Набережная у нас – сплошной ураинский район, да и Первая школа – украинская.
– Чего-чего? – не понял мент. Он явно даже и не жил никогда на Украине, в его речи не было и намека на украинский акцент. И русским с Украины трудно избавиться от мягкого «г» в своей речи… В общем, операция «земляк» провалилась.
47. НАПРАСНАЯ РАДОСТЬ
У Трепова тоже кончился тюремный срок, и он уехал в лагерь. Какое-то время я сидел один, потом опять кочевал по всяким камерам.
На этих кочевьях пришлось мне как-то столкнуться с двумя людьми, имен которых я не хочу называть, чтобы не навредить им. Иногда такая перестраховка необходима даже в отношении отрицательных характеров. Назовем одного из них С., а другого – Т. Обоих я знал по лагерям, и очень обрадовался, встретившись с ними. Но меня ждало жестокое разочарование, чтобы не сказать больше.
Сперва Т. вдруг, ни с того ни с сего устроил мне скандал. Потом у них начались сплошные склоки между собой, а я по дурости еще старался их разнимать, мирить и успокаивать. За это меня тайно возненавидели оба. Они были людьми сложной и запутанной биографии. С., например, из какой-то неблагополучной семьи, рано порвал с родными, тешился своей силой в драках и пьянках. Однажды, вернувшись домой, с перепою увидел на кровати громадного кота, с человека величиной. С. пулей выскочил за дверь. Естественно попал в уголовный лагерь, чудил по-всякому и там, видел и пережил всякие ужасы. На его глазах, например, зеки бросили неугодного в огромный кипящий котел.
Потом за какой-то флаг со свастикой пошел скитаться по лагерям политическим. С шиком прирожденного актера натягивал он на себя шкуру интеллектуала, сверхчеловека, борца, святого и еще Бог весть кого, нисколько не утрачивая старую хамско-уголовную подкладку. Книги он глотал запоем, но как-то лихорадочно, пятое через десятое. Во что-то мог проникнуть удивительно глубоко, в чем-то натаскался поверхностно, третье путалось и перемешивалось в его голове; все это вместе приправлялось соусом ненависти вообще и перцем антисемитизма в частности.
Мнил он о своей значительности нечто невообразимое. Любое возражение на самую ничтожную и невинную тему воспринимал со злобным содроганием, чуть ли не как покушение на свою драгоценную жизнь. Особенно любил позлословить. Все у него оказывались ниже земли, он один возвышался на пьедестале. Ему казалось, что весь мир обращен в его сторону. Если кто-то смотрит на него – значит, завидует. Если в другую сторону – ненавидит. Если вниз – что-то замышляет. Вверх – задается. Каждое дыхание, звук движение, слово другого он воспринимал как какое-то коварнейшее посягательство, даже если это вообще его никакой стороной не касалось. Доходило до галлюцинаций, которые являлись, видимо, реликтом былой алкогольной абстиненции. И он мстил окружающим за то мнимое осуждение в свой адрес, которое им приписывал. Менты умело использовали его состояние, шантажировали, что никогда не выпустят, на что-то намекали… Как-то он сказал, кивнув в мою сторону, что он чувствует необходимость кого-то убить, а потом его «или выпустят, или… не знаю что». И он, надо сказать, однажды был на грани осуществления своего замысла. Не знаю, что его в последнюю минуту остановило. Все теории мира были гротескно перемешаны в его разрушительном, грязном и злобном сердце. Однажды этот Каин, величавший себя христианином, выдал свою заветную мысль:
– Люди очень много потеряли, отказавшись от человеческого мяса!
Другой, как дикарь, считал, что ни в чем не должен себя сдерживать, что ему в высшей степени плевать на других, да и на свою судьбу тоже. Не знаю, как меня не раздавило между этими валунами. Т. был еще по-дикарски рыцарственен, он не стал бы нападать сзади или на спящего, но прожженный С. был способен на все. Так, он собирался внезапно вылить на соседа целый бак кипятка, обварить его с ног до головы. Можно подивиться той инквизиторской тонкости, с которой чекисты подбирали мне соседей. Почти год просидел я со стопроцентными уголовниками в следственной тюрьме, но ни разу не переживал там таких горестных и тягостных минут. Чудо, что выдержал и уцелел.
От С. я слышал очередную историю о лошади. Эта лошадь была мерином, и лагерные уголовники не могли использовать ее обычным способом. Тогда скотину стреножили, повалили на землю, связали и попытались воспользоваться лошадиной ноздрей. Мерин догадался применить челюсти и чуть не откусил насильнику все на свете.
Был в тюрьме среди «полосатых» Томасян. Этого простого советского вора, как и многих других, за какой-то проступок произвели в «политические» особого режима. Томасян болел язвой желудка и получал за это свою скромную диету. Бутова украла из его медицинской карточки сведения о язве и на этом основании диета приказала долго жить. Дело обычное. Но горячий Томасян взвился на дыбы. Концы найти было невозможно: Бутова валила на чекиста, чекист на Бутову. Томасян начал отсылать во все инстанции умело нарисованные карикатуры на Ленина, с которым кайзер Вильгельм предается всевозможным извращенным удовольствиям. В то время (шестидесятые годы) еще можно было отправлять жалобы в закрытых конвертах. Томасян рассчитывал, что увидев Ленина за такими отвлекающими от классовой борьбы занятиями, как минет, коммунисты предпочтут лучше разобраться с Бутовой, чем продолжать поток осквернения и оскорбления величества.
– Кто вам дороже: Ленин или Бутова?! – восклицал Томасян.
Толстая, как слон, сопящая, мрачная Бутова оказалась дороже протухшей мумии. Вместо возвращения диеты, язвенника еще раз судили, дали довесок. Тогда под видом кассации он вновь направил в Москву Ленина во всех позах с Вильгельмом, а вдобавок изобразил весь суд, который совокупляется вповалку при прокуроре Образцове, аккомпанирующем на гитаре. Не зная, как избавиться от больного, ему вместо язвы вменили сумасшествие и отправили в психушку на вечную койку. Красняк, кстати, описывал врачей-садистов Смоленской психушки (Сычевка). Там не только воруют паек пациентов, но и подвергают их всяческим пыткам. Веревки на теле заключенных затягиваются так, что лопается кожа.