казалось – носок вползает к ней на колени с той же скоростью, с какой в мир выползает младенец. Дочка Хельга стояла у переднего столбика кровати и таращилась (а щеки у нее были морозно-алые) то на мать, то на пастора, словно ощущала, что ее мать неспособна понять такого шикарного господина.
Преподобный Ауртни коротко усмехнулся, а затем продолжил с ласковой безучастностью:
– Да, Йоунаса. А добавочный ребенок? По-прежнему пропавший без вести?
Это было точно нож в спину Лауси, который склонился, подставляя живописный жестяной чайник под невидимую течь над средней кроватью в бадстове, между дочерью и пастором. Холодный чиновничий тон и слово «добавочный» пронзили ему сердце. Хуторянин-стихоплет оставил чайник у прикроватного столба и повернулся:
– Это вы о Гесте?
Стоило ему назвать имя мальчика, как капля с протекающего потолка с грохотом обрушилась в темную пустоту жестяного чайника – с таким звуком одинокая слеза падает с большой высоты на самое дно печали.
– Нет, он… Он…
Больше Лауси не смог произнести ни слова; он сник на кровати прямо под источником света. Тут обрушилась другая капля – из того места, где был натянут пузырь, и упала на голову хозяину, чуть спереди от макушки, а затем стекла на лоб – коричневатая, хорошо заметная в белоснежных прядях. Он стер ее узловатой костлявой рукой, которая, казалось, так и застыла в жесте рукопожатия. Пастор Ауртни замер с карандашом наперевес, ожидая, пока из тела Лауси не улетучится бо́льшая часть горя. Ждать ему пришлось чуть дольше, чем он думал.
Потерять ребенка – это плохо. Потерять чужого ребенка – хуже. А самое худшее – потерять ребенка сгинувших родителей.
Глава 7
В хуторской хижине
Дождь все еще льет, скоро стемнеет. Весь фьорд заволокло серостью. Они стоят у моря в дальней части фьорда, перед убогим холмиком, который можно было бы классифицировать как холм альвов[54], если бы из него не выглядывала корова. Такая тощая-претощая корова. Такая задрипанная, заляпанная грязью коровья задница с хвостом, поднимающимся, чтоб дать упасть коровьей лепешке.
У преподобного Ауртни челюсть опустилась вниз, а брови полезли вверх. Это и есть та хижина? Корова, даром что продолжала ронять лепешки, процокала чуть дальше внутрь коридора землянки, а потом разом прекратила и движение, и навозоизвержение. Теперь из холма выглядывал лишь хвост и яростно мотался, словно торчащий из преисподней хвост Нечистого, когда тот занят важными переговорами. Магнус Пустолодочный глядел на этот процесс, напрягая свои слабенькие глаза, и, казалось, не испытывал ни удивления, ни восторга, с таким выражением лица, словно его мозг до сих пор оттаивал после тех трех недель во льдах. Лауси улыбнулся смиренной улыбкой и зажмурился – уж он-то свою родню знал, – а собачка Юнона тем временем вела доверительную беседу с местным кобелем – барбосом темного цвета – близ стены, сложенной из дерна.
Пастор попросил Лауси сопровождать его в поездках по хуторам, – и разве хозяин Обвала не согласился тотчас же, ухватившись за возможность вырваться из дома, даром что погода была премерзкая? Эта нора называлась Хуторская хижина и была одной из тех бедняцких хижин – совсем как блаженной памяти Перстовая, – которые были построены в начале века на землях крупных хуторов этого фьорда после великих недородов и стихийных бедствий; а для этой убогой лачуги участок выделили во владениях хутора Пастбищного, и хозяйство там было, можно сказать, безлошадным, потому что там не держали никакой другой скотины, кроме коровы, – которая сейчас брела по коридору, словно какая-нибудь баба. Здесь люди пробавлялись вязанием и морским промыслом. Однако сейчас подобные хижины вырастали в основном на Косе, где желающие попытать счастья батраки, рыбаки, вольники и прочий народ, который флюгерится по стране, воздвигал жилье для себя и своих детей, и зачастую эти палатки с дерновыми стенами строились всего за несколько дней. Когда пастор Ауртни объезжал хутора в первый раз, он почему-то пропустил Хуторскую хижину, а сейчас решил это исправить, – да только чтоб отыскать это строение, ему понадобилась помощь местного уроженца: настолько оно было неприметным.
Едва корова скрылась в глубине коридора, Лауси с двумя собаками последовал туда за ней, проворно обошел трехчастную коровью лепешку на цыпочках и, перед тем как войти в комнату, воскликнул: «Бохвпомощь, Эйнар, родной!» Остальные стояли на улице под студеным дождем и пытались согреться навозным теплом, заключенном в ошеломляющем запахе хлева. Но поскольку их провожатый больше не показывался, они наконец нагнулись, чтоб войти в дом, и закрыли за собой ветхую дверцу. Коридор был низким, темным и сырым, и по нему бежал во двор ручей (красиво петляя вокруг коровьих лепешек или окружая их) и отражал крошечное льдисто-белое пятнышко света, падавшее из бадстовы. В конце коридора они разглядели согбенную спину Лауси. Они ощупью двинулись по направлению к нему.
Несмотря на то, что дерновые хижины, вроде этой, порой были не более чем холмы, полые внутри, и в сущности являлись близкими родственницами гренландских иглу в отношении формы и планировки (одно общее пространство с низким входом), коридоры в исландских землянках обычно делались довольно длинными, ведь в этой безлесной стране хорошие двери на дороге не валялись, а длина коридора смягчала холод и сбавляла ветер. Однако самым суровым буранам иной раз удавалось, – если задвижка вдруг открывалась, – замести снегом помещение до самой бадстовы.
В Хуторской хижине дверь бадстовы была – так называемая хлопалка, – и сейчас Лауси отпустил ее, и она захлопнулась прежде, чем его двое спутников успели пройти коридор до конца, так что вокруг стало темным-темно. Преподобный Ауртни ощупал деревянную переборку и наконец нашел дверное кольцо и раздвинул этот занавес реальности, о которой прежде только слышал, но сам не видел – этого апофеоза исландской бедности: бадстовы-хлева. Над его головой натянулся дверной шнурок, и камень, привязанный к его концу, с низким звуком потащился вверх где-то за дверью.
Вонь вокруг была просто невыносимая.
Хозяйка только что занялась дойкой, и ей было недосуг поднимать глаза, хоть в ее дом вошел рукоположенный. Корова моталась в неком примитивном стойле, сооруженном в одном конце бадстовы; скотинка стояла перпендикулярно кроватям. Она лучилась во все стороны ребрами, ушами, мослами, позвонками. Тем не менее в жестяном ведерке у бабы щедро позвякивало. Сама эта баба носила мужскую шапку – и так высоко носила, что та висела у нее на затылке буквально на честном слове, а под жидкими темными волосами просвечивала белая черепушка – темя. Лицо она прятала между коровьих ляжек – и по-прежнему молчала. Но по ее поведению, а также по выражению морды коровы,