переведены в МОК, и потянулась жизнь, совершенно напоминавшая Бутырки весной 1921 года.
В сущности, состав тюрьмы остался почти без изменения, и в каждой камере встречаешь старых добрых знакомых. Преобладают правые эсеры. Тут А.Р. Гоц, Е.М. Тимофеев, все будущие «двенадцать смертников» и несколько десятков других. Большая группа левых эсеров, из которых многие сидят почти по три года. Меньшевики по сравнению с весной уменьшились почти наполовину… Нас всего человек пятьдесят. Многие за эти семь месяцев освобождены. Зато прибавились другие, в том числе Ф.И. Дан, которого перевели из Петербурга, где ему с легкой руки Ленина и Зиновьева угрожали расстрелом в дни Кронштадтского мятежа. Прибавилась еще компактная группа провинциалов из Смоленска, Ростова. Но больше всего встречались лица, с которыми мы вместе пережили апрельское избиение и развоз и в последний раз виделись в четыре часа ночи в Бутырской сборной. Из Ярославля, Рязани, Владимира, Орла стали свозить публику, развезенную в апреле. В МОКе также немало анархистов разных толков, и, каюсь, мне, при личной симпатии к отдельным лицам, так и не удалось установить различия между «универсалистами» и «биокосмистами». Среди заключенных преобладала интеллигенция: политические деятели, литераторы, кооператоры, статистики. Было немало рабочих, как водится в Советской России, давно оторванных от станка, и крестьян, напротив, совсем еще недавно взятых от сохи. Были глубокие старики с седыми бородами и гривами и совсем юные, почти мальчики и девочки. Большинство принадлежало к тому поколению русских революционеров, дух которых приобрел свой закал в огне революции 1905 года.
ВЧК либеральничала. Опытные тюремные узники знали цену этому либерализму. Но с тем большей жадностью старались использовать прелесть либерального режима. Мы были в тюрьме за крепкими решетками, замкнутые пределами МОКа, но внутри мы пользовались всеми благами самоуправления. Случайно проходящий чекист или дежурный в коридоре надзиратель, позвякивающий ключами, вызывали одно недоумение. Кормили не плохо. Неизвестно отчего социалистов и анархистов вдруг облагодетельствовали «санаторным» пайком. Хлеба было вдоволь, а обед состоял даже из трех блюд. А многие имели личные продовольственные передачи, которые отбирались в собственность фракции и распределялись по уравнительному коммунистическому методу. Книги, газеты, журналы, иностранная пресса, русская зарубежная печать, все это довольна аккуратно получалось МО Ком и прочитывалось довольно большим кругом, свидания часты, нелегальная почта и сношения с волей регулярны.
Тюрьма была больше в курсе новостей русской и европейской жизни, чем многие и многие на воле. Но какая бедная политика в декабре 1921 года по сравнению с весной! Тогда Кронштадтский мятеж как бы освежил атмосферу, объявили НЭП; устами Ленина признано банкротство идеологии и практики коммунизма. Это многое предвещало и заставляло политическую мысль искать впереди перспективы. Сейчас, спустя восемь месяцев, привычное русскому человеку ощущение тупика более, чем когда бы то ни было, определяло политическую обстановку. Явно обозначился декаданс коммунизма. Упорно отказываясь дать за экономической реформой реформу политическую, режим гнил на корню, удобряя почву для грядущего Бонапарта. Эти мысли более или менее одинаково звучали у всех, ставивших диагноз положения. Во фракциях читались доклады, происходили неизбежные дискуссии и споры, но пульс политической жизни бился слабый и большая публика охотней склонялась к развлечениям и легким забавам.
Весь декабрь прошел в какой-то сплошной погоне за шумом и развлечениями. Мне, привыкшему к суровой одиночке Орловского централа, не надоедало общение с людьми до самых петухов. С раннего утра раздавался оглушительный крик: на гимнастику! Под руководством красного офицера в течение часа маршировала и извивалась весьма неуклюжая толпа мужчин и женщин, производя шум и нарушая сон. После обеда, в часы прогулки наступал час игр. На огромном дворе лежала густая пелена московского снега, и не было ни одного товарища, которого бы пропустили мимо любители игры в снежки. Фракции, жившие друг от дружки более или менее изолированно, в играх не делали различия. Вот одна группа оживленно играет в «козла», другая инсценирует столкновение «всадников». Тут руководителя гимнастики зарывают по шею в сугробы снега, а тут правый эсер в картузе и с заступом, с бородой патриарха, строит снежную гору. Между прочим, тюремное начальство по вечерам стало разрушать эту гору, опасаясь, что заключенные там прячут орудия для взрыва и подкопа. На следующий день, однако, гора опять возникала: снега было изобилие.
Но наступал вечер, и тогда Бутырки находились в зените веселья. Под звон гитары и балалайки до поздней ночи распевались песни на всевозможных языках, читались частушки, исполнялись танцы. У нас были придворные рассказчики, сатирики, поэты. В торжественные дни издавался юмористический журнал и на стенах расклеивались карикатуры. Изредка, по вечерам, в каком-нибудь дальнем углу читались лекции, но они привлекали немного народу. В отдельных камерах уединялись небольшие группы, то для спевок, то для вечеров воспоминаний, то для шахматной игры. Но когда музыка, пение и танцы замолкали, жизнь не прекращалась. В МОКе действовало два карточных «духана», преферансисты кончали в два часа ночи, а винтеры в четыре. Я очень поздно ложился и всегда наблюдал ночную жизнь МОКа. Часа в три ночи на верхней галерее, в полумраке сталкиваюсь с левой эсеркой-террористкой, в черном платье, волосами, спадающими на плечи, напоминающей старинный образ русской революционерки.
— Гуляете? — спрашиваю я.
— Мне все кажется, что я хожу по Арбату. Бесконечно длинная и темная галерея…
В самом центре нашего «Арбата» неведомо зачем сидит над книжкой старенький надзиратель со связкой ключей за поясом.
Несомненно, что-то болезненное в этом повышенном темпе тюремных будней, в этой сутолоке и ночной жизни. Все чувствовали себя на пороге новых потрясений, новых сюрпризов и торопились урвать побольше примитивной радости, маленьких кусочков счастья. Но в душе уже сознавали, что либеральный режим непрочен, что недолго ждать крутых поворотов в судьбе МОКа. Сутолока и шум не могли скрыть выжидательного и напряженного настроения. Вначале, как это всегда бывает, поползли слухи о высылках. Тюремные старожилы радовались высылке, но многие были недовольны. Особенно возросло недовольство, когда узнали, что большевики восстанавливают административную ссылку во всей ее прелести. Кроме моего приговора в Мезенский уезд Архангельской губернии получилось еще два приговора меньшевикам: один на Печору и другой в область Мари. Группа левых эсеров получила приговор в Холмогорский лагерь, о пытках в котором были точные сведения в Бутырках. По всем направлениям к тому же, — на Туркестан и на дальний север, — свирепствовал сыпняк. Нет, уж лучше остаться в Бутырках! — так складывалось настроение. Высылаемые решили не ехать и сопротивляться, на ночь не раздевались и тревожно ожидали насильственного увоза. В это время пронесся слух, что анархистов должны увезти неизвестно куда. Они вначале решили объявить смертельную голодовку,