Наше возвращение в Москву было отнюдь не более веселым, чем наш выезд из Москвы. Я не в силах выразить, что я переживал после смерти моего брата. Зрелище последних событий окончательно меня доконало. Весь тот ужас, который окружал нас, еще более усугублял мою скорбь об убитом брате. Если человек, видя вокруг себя столько страданий и бедствий, не в состоянии ограничиться переживанием только своего личного горя, то он чувствует себя лишь еще более несчастным. Я находился в подавленном состоянии. Счастливы те, кто не видел этого ужасного зрелища, этой картины разрушения. Значительная часть города была превращена в пепел; северная часть, более близкая к Кремлю, уцелела, потому что ветер повернул на запад; некоторые обособленные районы, находившиеся в стороне, противоположной пожару, совершенно не пострадали. Прекрасные дворцы, окружающие Москву, были спасены от разрушительных замыслов; только дворец губернатора Ростопчина был сожжен дотла его владельцем, который выставил напоказ свою решимость он считал ее несомненно весьма патриотической, — объявив о ней в афише, прибитой на дорожном столбе в его подмосковном имении Воронцове. Афишу принесли императору, который высмеял этот поступок. Он много говорил о ней в этом духе и послал ее на посмешище в Париж, но там, как и в армии, результат был совершенно противоположный. Афиша произвела глубокое впечатление на всех мыслящих людей и — по крайней мере поскольку речь шла о поступке Ростопчина, пожертвовавшего своим домом, — она встретила больше одобрения, чем критики. Вот ее текст: "В течение восьми лет я украшал эту деревню, жил здесь счастливо в лоне семьи. Жители этой земли, числом 1720 душ, покидают ее при вашем приближении, а я поджигаю мой дом, дабы он не был запятнан вашим присутствием. Французы, я оставил вам два моих дома в Москве с обстановкой стоимостью в полмиллиона рублей; здесь вы найдете только пепел".
Через несколько дней по возвращении в Кремль император во всеуслышание заявил, что он принял решение и останется на зимних квартирах в Москве, которая даже в ее нынешнем состоянии дает ему больше приспособленных зданий, больше ресурсов, больше средств, чем всякая другая позиция. Он приказал в соответствии с этим привести в оборонительное состояние Кремль и монастыри, окружающие город, а также приказал произвести разнообразные рекогносцировки в окрестностях, чтобы разработать систему обороны в зимнее время.
Император принял также много других мер предосторожности. Он сообщил, что отдал приказ о новых наборах во Франции и Польше, а также подготовляет организацию польских казаков (польскую легкую кавалерию Наполеон ошибочно называл "казаками"), о чем, по его словам, "уже отдано было раньше распоряжение". Резервы получили приказ присоединиться к нам, а все шедшие к нам пополнения, двигавшиеся эшелонами, должны были обеспечивать и охранять наш тыл, наши обозы и наши коммуникации. Здания почтовых станций были укреплены; эстафетная служба, которую я организовал еще в начале кампании, была предметом особого внимания. Сумка с депешами для императора и его штаба регулярно прибывала ежедневно из Парижа в Москву, пробыв в пути неполных 15 дней, а часто лишь 14. От Парижа до Эрфурта службу несли сменные почтальоны, от Эрфурта до Польши — курьеры бригадами по четыре человека, сменявшиеся через каждые 30 лье, в части Польши — снова сменные почтальоны, в пограничной полосе и в России — французские почтальоны, которых граф Лаваллет166 сам отобрал, снабдил нашими лучшими почтовыми лошадьми и передал в мое распоряжение. В каждую смену "входили четыре почтальона; смена производилась через каждые пять — семь лье. Аккуратность эстафетной службы была поистине изумительной167.
Император всегда с нетерпением ожидал эстафеты; задержка на несколько часов озабочивала его и даже вызывала беспокойство, хотя с эстафетной службой пока ничего еще не случалось. Парижский портфель, варшавский и виленский пакеты определяли степень хорошего или плохого настроения императора. То же самое было и с нами, так как счастье каждого таилось в известиях, получаемых им из Франции. Прибывали небольшие обозы с вином и другими предметами. Приезжали также в армию офицеры, хирурги, интендантские чиновники.
Донесения комендантов главных пунктов нашей коммуникационной линии были успокоительными. Из Парижа в Москву ехали так же просто, как из Парижа в Марсель. Однако всем было тяжело примириться с мыслью, что придется провести зиму так далеко от той самой Франции, к которой обращались все наши взоры. Мы были избалованы предыдущими походами императора; мир всегда доставался ценою лишений, длившихся всего лишь несколько месяцев; за исключением прусской и польской кампаний, зиму всегда проводили во Франции, а воспоминания об Остероде и Гутштадте, а также о снегах Пултуска и Прасница могли лишь навести на серьезные размышления.
Некоторые, в том числе и я, сомневались, что император действительно намерен провести зиму в Москве. Огромное расстояние, отделяющее нашу армию от Польши, давало неприятелю слишком много возможностей беспокоить нас; казалось, что множество соображений по-прежнему говорит против этого проекта. Однако император так тщательно и так подробно занимался осуществлением его, говорил о нем так определенно и, казалось, считал его столь необходимым для успеха нашего похода (если не удастся добиться мира до зимы), что даже самые недоверчивые должны были в конце концов поверить. Обер-гофмаршал и князь Невшательский тоже, по-видимому, убедились, что мы останемся в Москве. В соответствии с этим каждый делал разные запасы, собирал покинутую хозяевами мебель и другие вещи, которые могли понадобиться для пополнения его обстановки. Запасались дровами и фуражом. Словом, каждый запасался так, как если бы ему надо было провести в Москве все восемь месяцев, остающиеся до наступления весны.
Что касается меня, то, признаюсь, в том подчеркивании, с которым говорил император об этом проекте, а также и в принимаемых им мерах я видел лишь желание направить наши мысли в другую сторону и активизировать собирание продовольствия, а прежде всего желание, объявив о своем проекте, тем самым подкрепить предпринятые им предварительные шаги. О них не было известно никому. Тутолмин честно хранил их в тайне, как и Лелорнь, которому было поручено отправить второго нарочного. Император сказал, однако, князю Невшательскому несколько слов о характере этих шагов.
Император считал (впоследствии он подтвердил это в разговоре со мной), что его демарш (предпринятый помимо всего прочего с целью принципиально установить, что французы ни в какой мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, а потому из Петербурга последует ответ и даже предложение мира. Пожар Москвы заставил императора серьезно призадуматься, хотя он и старался скрыть от себя те последствия, к которым должна была привести такая решимость; он точно так же пытался скрыть от себя, как мало надежды на то, что правительство, принявшее такое решение, будет склонно заключить мир. Он по-прежнему хотел верить в свою звезду, верить в то, что Россия, истомленная войной, ухватится за всякую возможность положить конец борьбе. Он думал, что вся трудность только в том, чтобы найти способ завязать переговоры с соблюдением всех приличий; по его мнению, Россия приписывала ему большие претензии; но взятая им на себя инициатива, доказывая императору Александру, что сговориться об условиях будет легко, несомненно, приведет к предложениям мира. Я думаю, что император Наполеон в самом деле был бы очень сговорчив в отношении условий в этот момент, так как мир был единственным средством выкарабкаться из затруднений. Он изображал предпринятые им шаги как акт великодушия, словно можно было надеяться, что в Петербурге по-новому взглянут на его мотивы. Император старался внушить мысль, что предложения мира со стороны русских задерживаются их боязнью, как бы он не оказался слишком требовательным. Он надеялся таким путем выбраться из того затруднительного положения, в которое попал. Именно с этой надеждой на мир он и продлил свое злополучное пребывание в Москве.
Прекрасная погода, долго продержавшаяся в этом году, помогала ему обманывать себя. Быть может, до того как неприятель стал тревожить его тыл и нападать на него, он действительно думал, как он это говорил, расположиться на зимние квартиры в России. В этом случае, по его выражению, "Москва по самому своему имени явится политической позицией, а по числу и характеру своих зданий и по количеству еще сохранившихся здесь ресурсов лучшей военной позицией, чем все другие, если мы останемся в России".
В кругу приближенных император говорил, действовал и распоряжался, исходя из предположения, что он останется в Москве, и притом с такой последовательностью, что даже лица, пользовавшиеся его наибольшим доверием, в течение некоторого времени не сомневались в этом.