В 1976 году Панны не смогли вывезти за границу свою зверевскую коллекцию, она осталась на хранении у двоюродной сестры Лили. А лет примерно через десять мне удалось через друзей одной моей знакомой, работавших в ООН, переправить её в Америку. Листы были аккуратно свёрнуты в трубку, положены в футляр для чертёжных работ и с дипломатической почтой, без досмотра отправились в Нью-Йорк. Но прежде они были выставлены у меня дома. Все стены, как когда-то у Оксаны Михайловны, были завешаны картинами. Свой портрет и Зверя я повесила рядом. Получилась композиция «Красавица и Чудовище». Когда кому-то устно рассказываю или показываю эту свою идею, обычно добавляю, что Красавица — не я, а Портрет. Я просто не смогла расстаться с Толиным автопортретом. А в Америку написала покаянное письмо и была прощена.
Когда Лиля с Витей уезжали, они оставили мне стопку отпечатанных Толей на машинке стихов. Написанную от руки печатными буквами поэму «Поэтесса» на 38 страницах, посвящённую то ли Наташе Шмельковой, то ли Оксане Михайловне. И четыре листка с рисунками-почеркушками карандашом, сделанными во время поездки на природу вчетвером — Витя, Толя, Лиля и Наташа Шмелькова.
ЛИЯ ОСИПОВА
Учитель и ученик
Очень трудно предположить, что художники так называемого андерграунда 50–60-х годов думали о своей биографии. Жили они с вывертом и с издёвкой над собой. Само положение поднадзорного, подпольного художника предполагало вызов всем установлениям жизни и демонстрацию своей неприкаянности. И если кто и усердствовал больше других в демонстрации этой неприкаянности, то это, наверное, Анатолий Зверев, про которого тогда уже многие говорили, что он отмечен чертами гениальности.
Зверев жил, где придётся, работал в чужих мастерских; все знали, что его художественные импровизации требуют «подогрева», и те, кто хотел «иметь Зверева» — а это были и иностранные и наши коллекционеры, — приносили спиртное, получая взамен работы, которые теперь стоят целые состояния. За одну ночь он мог выполнить сотни рисунков одной серии — его художественная энергия казалась титанической, неиссякаемой, а потому не ценимой им самим. Он вообще не знал, не хотел признавать никаких ценностей. Получая хорошие вещи или одежду, он тут же их дарил, бросал или пропивал. Он был или хотел быть человеком «ниоткуда и никуда». Вместо биографии — анекдоты. Никто не знал, где он учился. Сам он говорил, что нигде. Ходил в детстве в Парк культуры и отдыха, там детям давали карандаши, бумагу и краски. Из училища памяти 1905 года его выгнали с первого курса. Работал маляром.
Случайно мне удалось познакомиться со школьным учителем рисования Анатолия — Николаем Васильевичем Синицыным. Некоторое время, правда, я колебалась — а стоит ли вообще заводить с ним разговор о Звереве? Вспомнились собственные школьные годы, унылое рисование кубов и цилиндров, казарменная дисциплина на уроке — искусства и в помине не было. К тому же в автобиографии Зверева, которая цитируется повсюду, учитель рисования не упоминается… Тем не менее я появилась у Николая Васильевича и, наверное, удивила его первым вопросом (хотя он предупредил: готов ответить на любой):
— Вы тоже заставляли рисовать ваших учеников кубы и цилиндры?
— Конечно. Это входило в школьную программу. Овладение графической грамотой…
— А Зверев не бунтовал против цилиндров?
— В детстве он был довольно покладистый. Рисовали мы и на свободные темы. У меня сохранились его рисунки тех лет — натюрморты, «футболисты»…
— Значит, вы его выделяли среди прочих?
— А я не только его рисунки храню. Среди моих учеников — двадцать членов Союза художников, у меня и Манухин учился, потом он привел Краснопевцева. Здание Дома художников на Кузнецком мосту знаете? Проектировал его архитектор Жигалов — мой ученик. Главный архитектор Москвы Вавакин — тоже мой ученик. А Зверев выделялся. Я учил его в пятом, шестом, седьмом классах. Он как-то болезненно реагировал на отношение к себе товарищей, учителей, был с неожиданностями. Помню первое занятие. Я дал задание, потом пошёл по рядам с журналом. А где Зверев? За партой его нет. Прохожу дальше, оглядываюсь — он вылез из-под парты, положил рисунок. Подхожу — великолепно! Как-то я ему сказал: «Ты академиком станешь». Он это запомнил на всю жизнь. Школу он начал всё чаще прогуливать, на педсоветах не раз поднимался вопрос об его отчислении. Я неизменно за него заступался — пусть хоть как, но кончит семилетку. Он был тогда тощий, похож на отрока Варфоломея с картины Нестерова: головёнка большая, пострижен, как мы тогда говорили, «под кружку», с большими карими глазами. Красивый мальчик. У них мать была красивая, хоть и полуграмотная, из крестьянской семьи. Работала она на кухне в столовой СВАРЗа — вагоноремонтного завода в Сокольниках, овощи чистила. Благодаря ей семья кормилась.
— Ну хоть какие-то художественные впечатления могли быть у Зверева в детстве?
— Конечно. Он же ко мне домой ходил, в студии занимался. Собственно, студий было две: в школе и дома. Зверев в школьную приходить отказался, а домой ходил. Занимался я с детьми по методе Репина. Нашёл такой учебник под редакцией Ильи Ефимовича для учащихся художественных школ и по нему работал. При этом считал, что дети должны обязательно видеть оригиналы, подлинники. У меня комната была небольшая, на стенах много не повесишь, и тем не менее висели акварели Виктора Васнецова, рисунки Бенуа, Серова. На столе лежали папки с оригиналами…
— Подождите, подождите, Николай Васильевич! Да откуда у вас появились оригиналы?
— Так ведь я же коллекционер, художник-гравёр и коллекционер…
Только теперь я понимаю, что этот худой человек, не похожий на старика (а ведь ему уже восемьдесят два), совсем не тот забытый Богом и людьми шкраб военных лет, каким я себе его представила. Бывают же люди, которые не умеют себя подавать и не заботятся об этом. А может быть, дело в том, что в его маленькой квартире, заставленной мебелью, не нашлось места коллекции. Но оказалось, что она достаточно известна. В воспоминаниях, написанных в 1949 году, нашего известного гравёра Ивана Павлова я прочитала: «Недавно ко мне стал близок очень интересный тип из фанатиков гравюры — Николай Васильевич Синицын. С ним я впервые познакомился в Ленинграде у А. П. Остроумовой-Лебедевой. Он является её учеником, собирателем гравюр и свято бережёт её материалы. Безмерно любя гравюру и изучив её историю, Синицын собрал огромную коллекцию досок и рисунков покойного издателя Ступина, и он обладает досками Паннемакера, Панова и всех гравёров того времени. Есть у него рисунки Врубеля, Виноградова, Серова и многих других художников. Коллекция Синицына — ценнейший кладезь для историка гравёрного искусства. Он хранит эти материалы не хуже любого музея и любовно и фанатически собирает всё относящееся к искусству гравюры».
— Николай Васильевич, значит, Зверев знал вашу коллекцию?
— Ну конечно знал, как и все мои студийцы. А кроме того — в шести шкафах были собраны книги по искусству, среди них комплекты журналов «Мир искусства», «Аполлон», «Золотое руно». Всё доступно. Знали студийцы о моей переписке с Александром Николаевичем Бенуа (письма эти ещё не публиковались)… Зверев такую линию поведения выбрал, чтобы все думали, как он дик и всё ему нипочём…
— Почему же он про вас не рассказывал, не упомянул в автобиографии?
— Почему же не упомянул? Вот у меня его автобиография, его рукой написанная в 1963 году. При мне, на моих глазах писалась. А было так. У меня в то время была мастерская в проезде МХАТ, а Толя жил рядом, на улице Горького, у Асеевой, вдовы поэта, она ему покровительствовала. Конечно, бывал и у меня, приходил работать, чаще с компанией. Знал, что я не люблю, когда пьют, но он уже без этого не жил. А тут пришёл как-то днём. Я сижу за столом, начал писать книгу о гравёре Павлове. Толя говорит: «Я тоже хочу писать». Он ведь иногда как малый ребёнок себя вёл. Я дал ему конторскую книгу, он сел напротив меня и почти всю тетрадь исписал. Здесь и рисунки его есть. Слог витиеватый. Вот читайте…
«Я учился в это время (44-й год) в школе имени Пушкина… Здесь, в этой школе, я увидел Николая Васильевича Синицына, преподававшего черчение (науку хотя скучную, но довольно занятную и интересную для чертежников, иногда и художников). Здесь впервые я был удостоен звания академика — что присвоил мне Николай Васильевич… Мне очень нравился этот педагог, так как представлял весьма аккуратного в „своей кройке“ и поведении: помню хорошо накрахмаленный белый воротничок на фоне симпатичного, с некоторым форсом улыбки, лица, на фоне очень хорошо выглаженного, тёмного, как гравюра, костюма, — всё это создавало очень приятное впечатление, и всякое появление Николая Васильевича для меня было выручкой. Я очень люблю аккуратных и строгих к одежде людей, потому что я сам никогда не следил за собой. Ученики и другие мои сверстники также относились с большим уважением к внимательному (по своей природе) человеку, с которым, однако ж, можно было и „весело“, что называется, жить. Например, мы впоследствии, занимаясь на дому, чувствовали себя весьма уютно и „романтично“: мне было очень и очень приятно пребывать в доме этого гравёра-живописца, у которого было достаточно много одарённых учеников».