Дело в том, что «его превосходительство» едва ли и в самом деле имел точное представление о всем значении снаряженного Николаем чрезвычайного посольства в Турцию: о таких делах Николай его мнения не спрашивал. А Александр Сергеевич Меншиков даже и вовсе не интересовался ни маленьким Нессельроде, ни его мнениями.
3
Князь Меншиков пользовался давнишним и прочным фавором у Николая, и не было той почетнейшей и самой ответственной должности, требующей сложной и долгой подготовки, которую царь задумался бы предложить Меншикову, абсолютно лишенному какой бы то ни было специальной подготовки к чему бы то ни было. И тоже не существовало такой должности, лишь бы она была по чину не ниже третьего иерархического класса, которую бы самоуверенный и тщеславный Меншиков затруднился на себя взять. Да при дворе Николая и не принято было отказываться. Добродушного малограмотного солдата Назимова, подвернувшегося ему на глаза, когда никто не приходил на память, царь вдруг ни с того ни с сего сделал попечителем Московского учебного округа. Вронченко, о котором упорно говорили, что за всю свою жизнь он осилил арифметику только до дробей, Николай сделал министром финансов. Гусара Протасова, гуляку и наездника, превосходного танцора на балах, он назначил обер-прокурором святейшего синода. Квартального надзирателя — профессором философии в Харьковском университете. «Прикажет государь мне быть акушером, — сейчас же стану акушером», похвалялся драматург Нестор Кукольник, получив от Николая перстень за пьесу «Рука всевышнего отечество спасла».
На протяжении более двадцати лет Меншиков побывал и начальником морского ведомства, удивляя моряков полным незнанием дела, и одновременно он был финляндским генерал-губернатором, не интересуясь Финляндией даже в качестве туриста. И теперь, в 1853 г., столь же бестрепетно, без всяких колебаний, согласился ехать чрезвычайным послом в Турцию. От природы он был, бесспорно, умен; был очень образован. Николаю Меншиков нравился одной редчайшей чертой: будучи очень богат, князь Александр Сергеевич никогда не воровал казенных денег. Это при николаевском дворе так бросалось в глаза, что об этой странности тогда много говорили в петербургском высшем свете, о ней даже иностранные представители писали в своих донесениях, и вообще так все к этой черте относились, как относятся люди к диковинной игре природы, вольной в своих прихотях. Меншиков никого не ставил ни в грош, над всеми издевался, но было известно, что его величество изволит смеяться, слушая своего фаворита. Поэтому принято было не обижаться на Меншикова, а, напротив, одобрять иногда довольно плоские его выходки. Усталый циник и сибарит, знавший и презиравший поголовно все окружение царя, не дававший себе труда поразмыслить, можно ли стране при подобных внутренних порядках рисковать тяжкой войной, Меншиков понял, что царь рассчитывает воевать только с Турцией, а вовсе не с Европой, и он очень охотно, с легким сердцем, решил поспособствовать скорейшему исполнению царских тайных чаяний. Что Турция в этой дуэли один на один с Россией будет разгромлена, в этом князь ничуть не сомневался. За дипломатическими переговорами он до сих пор не следил, потому что ему было неинтересно. Перед отъездом он только осведомился, кто из турецких министров стоит на стороне французов, чтобы знать, кого немедленно прогнать с должности. С султаном Абдул-Меджидом князь решил не церемониться. С Нессельроде поговорить подробно князь не нашел времени.
Меншиков не только не стеснялся признаваться в абсолютной своей неспособности к переговорам, которые взялся вести в Константинополе, но кокетничал и рисовался этим. «Я тут должен заниматься ремеслом, к которому у меня очень мало способностей, именно: ремеслом человека, ведущего с неверными переговоры о церковных материях», — шутил он в письме к начальнику австрийского штаба Гессу и прибавлял тут же насквозь лживые выражения надежды, что это последняя его услуга на пользу отечеству: «Я питаю надежду, что это для меня будет последним актом деятельности в моей очень полной впечатлениями жизни, требующей покоя»[132].
Инструкции, которые увез с собой Меншиков, были даны царем и только изложены по-французски канцлером. Они были, в сущности, излишни, так как Николай устно отдал Меншикову все нужные распоряжения. Но, конечно, Меншикову были при этом предоставлены почти беспредельные полномочия. Он уже лично должен был сообразовать свое поведение в Константинополе с постоянно меняющейся общей политической обстановкой. В европейской прессе того времени я встретил беглое указание на то, что Нессельроде будто бы, кроме официальных инструкций, шедших от царя, украдкой «всунул» отъезжающему Меншикову еще какую-то бумажку от себя с самыми миролюбивыми советами. Если эта бумажка не газетный миф, то все равно — вышло так, как если бы канцлер ее Меншикову и не «всовывал». В неизданных рукописных документах нашего архива внешней политики, в мартенсовском «Собрании трактатов и конвенций», в капитальных томах документов, напечатанных Зайончковским («Восточная война», тт. I и II), и нигде в мемуарной литературе я подтверждений подобного известия не нашел.
Ближайшие решения вопроса о войне или мире зависели отныне от слов и поступков желчного, капризного царского фаворита, высокомерного вельможи, внезапно оказавшегося в центре внимания всего цивилизованного человечества.
В Англии, в Турции, во Франции уже с середины февраля следили за снаряжаемым в Петербурге чрезвычайным посольством. И теперь, после откровенных разговоров Николая с Сеймуром, уже наперед знали, что дело идет не только о «святых местах». В недрах английского кабинета с момента вступления туда лорда Кларендона 23 февраля 1853 г. в качестве министра иностранных дел (вместо лорда Джона Россела) яснее, чем прежде, обозначилась борьба двух течений: представляемого министром внутренних дел Пальмерстоном и представляемого главой министерства лордом Эбердином. Появление в кабинете лорда Кларендона усилило группу Пальмерстона против группы Эбердина. Оттого-то Кларендон к ней и примкнул. Пальмерстон полагал с момента появления Меншикова в Константинополе, что война неизбежна. Эбердин с этим был не согласен и до последней минуты надеялся, что Николай отступит. Но и Пальмерстон и Эбердин сходились на том, что нужно пока попридержать угрозы и действовать дипломатическими убеждениями и «мягкой манерой», как выражаются на своем техническом языке дипломаты, противопоставляя ее «сильной манере» (la mani forte). Но Эбердин надеялся, что этим путем можно будет утихомирить поднимающуюся бурю, а Пальмерстон и руководимый им Кларендон полагали, что Николаю с каждым шагом будет все труднее сойти с опаснейшего пути, на который он вступил, и что задача английской дипломатии заключается в том, чтобы подталкивать царя все дальше и дальше, доведя его наконец до тупика, откуда выхода ему не будет. Пальмерстон знал, что нет более подходящего исполнителя этого плана, чем константинопольский посол лорд Стрэтфорд-Рэдклиф, т. е. старый враг Николая. Стрэтфорд-Каннинг, получивший лордство в 1853 г., всей душой стремясь к войне, именно и будет держать себя так, что Меншиков очень быстро и крайне наглядно выявит чисто завоевательные намерения русского правительства. А это вернее всего обеспечит за Англией для предстоящей войны союз с Францией и с Австрией.
Эбердин потом уже, когда все свершилось, говорил, что «бесчестность» Стрэтфорда-Рэдклифа была одной из причин войны. Но разгадать игру Пальмерстона и Стрэтфорда не удалось вовремя ни Меншикову, ни царю. Справедливость требует признать, что глаза Меншикова раскрылись еще там, в Константинополе, перед выездом. Что касается лорда Кларендона, то он стал, главным образом по занимаемому им официальному посту, лишь передаточным пунктом, посредством которого политика Пальмерстона осуществлялась в Турции Стрэтфордом-Рэдклифом.
Миссия Стрэтфорда-Рэдклифа, как раз собиравшегося в феврале 1853 г. отбыть в Константинополь в качестве посла, но еще пребывавшего в Лондоне, именно в том и заключалась, чтобы провоцировать царя на дальнейшую агрессию. А для этого английским дипломатам нужно было: во-первых, притвориться оробевшими, более всего боящимися войны; во-вторых (с этой мыслью и отправлялся в Константинополь Стрэтфорд), убедить турок уступить Меншикову по всем пунктам во всем, что касается «святых мест»; в-третьих, когда окажется (в этом английский кабинет, кроме, может быть, Эбердина, был наперед уверен), что царь этим не удовлетворится, и когда будет выявлено перед всем светом, что он стремится вовсе не к уступкам в «святых местах», а к нападению на Турцию и захвату ее земель, то Англия этим вызовет сначала русско-турецкую войну, а потом вступит в эту войну, имея на своей стороне и Францию и Австрию. Самодовольный Бруннов передает, ликуя, что сам Эбердин ему сказал: «Правы ли они или виноваты, мы советуем туркам уступить (Whether right or wrong, we advise the turks to yield)». А бедного Стрэтфорда грозный Бруннов так запугал, что тот по поводу посольства Меншикова сказал: «Я предпочитаю видеть в Константинополе скорее вашего адмирала, чем ваш флот». Мало того, Стрэтфорд признался в своей любви к Николаю и сказал Бруннову: «Его величество меня не знает. Если бы я мог поговорить с ним, он бы удостоил меня хорошего мнения». Словом, все разыгрывалось как по нотам. А барон Бруннов все это слушает, испугу Эбердина и кротости Стрэтфорда верит, потому что проницательного (по собственной оценке) барона не проведешь, он знает, чем на англичан воздействовать. «Короче сказать, слова хороши, подождем поступков», — пишет 21 февраля 1853 г. Бруннов. Но и поступки противников он так же мало понимал в дальнейшем, как и их слова, хотя, вообще говоря, Бруннов был в других случаях очень неглуп.