Опять: всего-то хлеб поделить, разрезать на три кусочка, по сути лишь знак, движение навстречу. И это поддерживало, выручало.
«– А ведь с Ниной, знаете, что случилось? Про рис я не рассказала? Она однажды у меня заболевает… Да, я не сказала, что у меня брат от голода умер, у жены. И я вот как его хоронила. Как это страшно! Может быть, вы мне потом позволите рассказать?
– Да, конечно. Сначала о Нине.
– Сначала про Нину? Хорошо. Нина ходила по рынкам, хотела что-то купить там, но я об этом не знала. Однажды она отравилась и стала умирать: волосы поднялись, потом ногти посинели. Она умирает! А я только похоронила брата. Отвезли его на это кладбище страшное, на Смоленское, где я видела столько покойников! Меня такой ужас обуял, что я ее тоже должна буду хоронить! У нее желудок расстроился, рвота поднялась. Я говорю: «Нина, что ты съела? Расскажи, в чем дело?» И вот она мне говорит: «Извините меня, тетя Муся, я пошла на рынок и купила там кусочек – вот такой – масла и там же его и проглотила, это масло». Оказалось, что это было мыло, только сверху помазано маслом. И она его проглотила. И вот она умирает! Тогда, конечно, «скорой помощи» не было. И тут я вспомнила про этот рис, полкило-то. Какие тут лекарства? Человек умирает, уже руки синие. Я беру этот рис, отвариваю его. Дала ей отвар горячий, и она его выпила, а потом и весь рис съела. И вот до сих пор… Сейчас покажу ее карточку!»
Те, кто спасал, те, кто за кого-то беспокоился, кому-то помогал, вызволял и кого-то тащил, те, на ком лежала ответственность, кто из последних сил выполнял свой долг – работал, ухаживал за больными, за родными,– те, как ни странно, выживали чаще. Разумеется, правила тут нет. Умирали и они. И выживали всякие жулики. Кировский райком партии выдвинул в начале 1942 года Анну Александровну Кондратьеву заведовать райздравом. Секретарь райкома В. С. Ефремов просил прежде всего обратить внимание на детские ясли, на детей. Анна Александровна – потомственная путиловка. Все ее родные были связаны с Кировским заводом. В общей сложности, как она подсчитала, они проработали там более трехсот лет.
Она начала с яслей Кировского завода. Выяснилось, что кто-то разрешил «на базе яслей питаться ряду сотрудников». Получалось так, что дети умирали, а родственники сотрудников «питались». И в туберкулезном диспансере тоже открылись хищения…
Среди людей происходила как бы поляризация. Либо поступать по чести, по совести, несмотря ни на что, либо выжить во что бы то ни стало, любыми способами, за счет ближнего, родного, кого угодно. Подвергались тяжелейшему испытанию все человеческие чувства и качества – любовь, супружество, родственные связи, отцовство и материнство.
Особую историю рассказала нам Мария Васильевна Машкова. Ей было поручено в 1941 году эвакуировать детей сотрудников Публичной библиотеки, однако дорогу перерезали, и вскоре ей пришлось вернуться с детьми в Ленинград.
«…В числе детей, с которыми я уезжала, был мальчик нашей сотрудницы – Игорь, очаровательный мальчик, красавец. Мать его очень нежно, со страшной любовью опекала. Еще в первой эвакуации говорила: „Мария Васильевна, вы тоже давайте своим деткам козье молоко. Я Игорю беру козье молоко“. А мои дети помещались даже в другом бараке, и я им старалась ничего не уделять, ни грамма сверх положенного. А потом этот Игорь потерял карточки. И вот уже в апреле месяце я иду как-то мимо Елисеевского магазина (тут уже стали на солнышко выползать дистрофики) и вижу – сидит мальчик, страшный, отечный скелетик. „Игорь? Что с тобой?“ – говорю. „Мария Васильевна, мама меня выгнала. Мама мне сказала, что она мне больше ни куска хлеба не даст“.– „Как же так? Не может этого быть!“ Он был в тяжелом состоянии. Мы еле взобрались с ним на мой пятый этаж, я его еле втащила. Мои дети к этому времени уже ходили в детский сад и еще держались. Он был так страшен, так жалок! И все время говорил: „Я маму не осуждаю. Она поступает правильно. Это я виноват, это я потерял свою карточку“.– „Я тебя, говорю, устрою в школу“ (которая должна была открыться). А мой сын шепчет: „Мама, дай ему то, что я принес из детского сада“. Я накормила его и пошла с ним на улицу Чехова. Входим. В комнате страшная грязь. Лежит эта дистрофировавшаяся, всклокоченная женщина. Увидев сына, она сразу закричала: „Игорь, я тебе не дам ни куска хлеба. Уходи вон!“ В комнате смрад, грязь, темнота. Я говорю: „Что вы делаете?! Ведь осталось всего каких-нибудь три-четыре дня,– он пойдет в школу, поправится“.– „Ничего! Вот вы стоите на ногах, а я не стою. Ничего ему не дам! Я лежу, я голодная…“ Вот такое превращение из нежной матери в такого зверя! Но Игорь не ушел. Он остался у нее, а потом я узнала, что он умер.
Через несколько лет я встретила ее. Она была цветущей, уже здоровой. Она увидела меня, бросилась ко мне, закричала: «Что я наделала!» Я ей сказала: «Ну что же теперь говорить об этом!» – «Нет, я больше не могу Все мысли о нем». Через некоторое время она покончила с собой».
Распад человеческой личности кончался трагически.
Амплитуда страстей человеческих в блокаду возросла чрезвычайно – от падений самых тягостных до наивысших проявлений сознания, любви, преданности.
Сплошь и рядом, когда мы допытывались, как выжили, каким образом, каким способом, что помогало, то оказывалось – семья сплотилась, помогала друг другу, сумели создать в учреждении, на предприятии коллектив, кто-то требовал, заставлял подчиняться дисциплине, не позволял опускаться. Мать Марины Ткачевой заставляла детей всю блокаду чистить зубы. Не было зубного порошка – чистите древесным углем. Много значило для этой семьи то, что не был съеден кот. Спасли кота. Страшный он стал, весь обгорелый оттого, что терся боками о раскаленную «буржуйку». Но не съели. И это – по чисто детской, сохранившейся от тех лет гордости – первое, что сообщила в своем рассказе Марина Александровна Ткачева. И такое тоже поддерживало, поднимало самоуважение людей. Из самых разных историй и случаев убеждаешься, что для большинства ленинградцев существовали не способы выжить, а скорее способы жить.
БРАТЬЯ МЕНЬШИЕ
Мы убедились, что блокадная память способна удержать многое. И на многие годы. Нужны лишь готовность спросить у нее правду, выслушать правду. Всю правду. Хотя бы через тридцать пять, через сорок лет.
Но если память сохраняет выборочно, что-то ретуширует, от чего-то отказывается забыванием, то дневники безразличны ко времени. Годы ничего не могут поделать с ними. В дневниках важна личность автора, то, насколько он был бесстрашен.
В дневник учительницы Ползиковой-Рубец К. В. вписаны странички из дневника школьницы. Те, которые девочка по имени Валя ей показала: имелось в виду, что Валя прочтет их на школьном утреннике 30 апреля 1942 года. В дневнике Вали записаны события, совсем еще близкие по времени и всем, кто должен был ее слушать, знакомые по собственным переживаниям.
Но смотрите, сколько волнений в связи с этой идеей: прочесть, послушать то, что все они, и чтец и слушатели, знают, помнят и без дневника.
«Волнуюсь неимоверно, – записывает Ксения Владимировна. – Как пойдет это все дело? Дети страшно заинтересованы, но что скажет гороно? Мы любим все приукрашивать. Особенно волнует дневник Вали. Она пришла ко мне с ним и сказала: „Я прочту только то, что могу. Все я не могу прочесть“. Я, конечно, не настаивала».
«Валя дает дневник непосредственно Лебедеву (работник Института истории партии.– А. А., Д. Г.). Мне она говорит: „Там очень, очень тяжелые вещи“. Глаза полны слез, и они медленно стекают».
«З.V.1942 г. Даю урок в VIII классе,– продолжает учительница Ксения Владимировна Ползикова-Рубец.– Начинается обстрел, и ученики заметно нервничают. Это результат 1-го мая[21]. До этого ими все спокойно переносилось. И я ловлю себя на мысли, что возможность смерти стала реальнее.
Валя сует мне тетрадь. «Прочтите и решите, давать ли мне это?»
Тоненькая грязноватая тетрадь. На обложке полуистертый эпиграф. Его разобрать не могу.
Привожу те выписки, которые она мне помогла прочитать.
«9.Х.41 г. Итак, начинаю описание протекающей жизни и событий. Возможно, завтра начнутся занятия в школе. Я с нетерпением жду этого желанного дня, когда приступим к занятиям.
Скучно!
Одно развлечение – ирландский сеттер. Сильва. Собираюсь в клуб Связи смотреть кино, но… напрасно, идти не могу, много там «народа» нежелательного мне пошиба.
15.Х. За протекшее время я многое пережила.
Сильву решили убить – и как!
Александр Петрович решил покончить с ней так: сперва оглушить молотком, а потом зарезать, но получилось не то, что предполагали, а именно: Сильва сильно завизжала и во избежание сильного шума А. П. бить ее не стал.
Убить мы ее хотели, с одной стороны, ради мяса, а с другой – что кормить ее нечем. Когда ее убивали, я вся переволновалась. Сердце так сильно билось, будто желало выпрыгнуть из груди.