Привстал, сказал, — и присел на краешек стула.
— И посему — трудна таможенная политика, — и чревата ошибками. Ландкарт — нет-с. Границы плохо охраняются: пограничной стражи не хватает. — Да и где ее взять? — вдруг спросил Щека, уставившись холодными, презрительными глазами на Коняева, придвинувшего к нему стакан с крепким чаем. — Где-с? и кому охота охранять? Еще контрабандисты пулю всадят в задницу. — Щека встал, кутаясь, в воротник своей размахайки и сказал: — А неприкосновенность пустых черепных коробок, молодой человек, есть глупость — и недостижимо по финансовым соображениям: потребует миллионов-с! и — триллион на ватерклозеты-с! Испанский лук дорогонек-с! Человеколюбно, но не по карману-с! Жрите простой!
Он отодвинул от себя стакан, встал и, не простившись, пошел к двери, и с порога произнес, не обертываясь:
— Чая на ночь не пью!
И вышел от Коняева.
В соборе шел звон. Щека дрожал от ветряной стыди, нападавшей на него из боковых переулков, выводивших на реку. Он прислушивался к звону, — иногда поднимал голову, точно ловил в пепельном небе тонкое, летучее облако звона. Оно унеслось за реку. Щека быстрей зашагал к собору. Улицы были безлюдны. Привязанный на цепь щенок выл за городом молодо и заливисто. Щека поднял булыжник и бросил за забор: щенок перестал выть, — словно обрадовался случаю, и залаял деловито, срывающимся молодым голосом.
На колокольню Щека еле поднялся. У него останавливалось дыхание.
Василий сидел в каморке, и что-то ел.
— Всенощная сейчас отойдет, — сказал Василий.
Щека сел и тяжело дышал.
— Звонить пришел? — спросил Василий, — но не ответил Щека, а странно посмотрел на него, — и спросил, привалившись грудью к краю стола:
— Ты в Бога веришь?
— Верю, ответил Василий.
— В звон ты веришь, а не в Бога, — сказал Щека.
Василий посмотрел на него.
— Ты чудной какой-то сегодня. Зачем пришел?
— Вот спросить, что спросил. В звон.
— Про Бога оставь, — сказал строго Василий. — Дышишь ты плохо.
— Плоховато. Карачун мне готовится.
— Кто?
Василий смотрел на него, разгадывая.
— К боярину одному я собираюсь:
Близко к городу СлавянскуНа верху крутой горыЗнаменитый жил бояринПо прозванью Карачун.
Вот к нему. Ну, вот пока и хожу, — и разрешил себе перед отъездом обращаться к людям с вопросиками. Одному сегодня весь вечер предлагал на разрешенье вопросик — всего один-с. И «ничего, ничего, молчанье». Вот и тебе задал. И сразу — ответ! Но… не верю!
Щека пытался улыбнуться. Гримасою обернулась улыбка, горькою, и дрожащею, — и исчезла мгновенно, и строго стало лицо.
— В звон твой верю, — а в веру твою не верю.
— Слышал: оставь, — сказал Василий.
— Чтобы поверить в человеческую веру, — не останавливаясь продолжал Щека, — нужно допустить невозможность: нужно детство сердца человеческого допустить, а это есть небылица: сердце в человеке стареет, прежде ума, прежде волос, — о, прежде всего стареет сердце! — и знавал я отроков с сердцем постаревшим, — юношей с сердцем дряхлым! И веры, — поистине, — Бог не может требовать от человека, ибо не дал ему нестареющего сердца. Для веры надобно сердце непрестанно молодеющее. Некий мудрец мудрствовал, — и как все мудрецы: всуе, — что ангелы с летами юнеют, — и близятся к пределу недосягаемому крайнего младенчества. Этак подобало бы и человеку, но всуе сказано это и об ангелах, — так сказать, по ангелолюбию лишь одному, — а о человеке, даже и по человеколюбию, этого сказать невозможно!
Василий встал, накинул на плечи полушубок, — и сказал:
— Звонить иду. — Что с тобой? Чуднеешь ты! Ты бы поговел, что ли. Или так себя проверил. Что-то есть у тебя.
— Все проверено, Василий Дементьич, — чтимый много, — в собственной палатке мер и весов. Есть еще, впрочем, и пробирная палатка: там пробу налагают. И это уж исполнено-с, и проба наложена, ибо, в некоторой своей части, металл души моей, все-таки, принадлежит к числу благородных. Но… проба низка-с! Расценочная цена равна нолю! Ни малейшего спросу! Впрочем, и предложение отсутствует: не предлагаю! никому не предлагаю!
Щека встал во весь свой высокий рост и поклонился Василию.
— Впрочем, я вопросиков больше никаких не имею. Не заготовил — или все вышли. И, собственно, я хотел просить разрешения, — единственного в своем роде, — и уж совершенно не в счет абонемента, — которого и не имею, — позвонить сегодня. Родильницам, как известно, приходит прихоть то кислого, то пáреного, — и отказывать им не принято: ибо предстоит им мука. Прошу на правах родильницы, подобно сему, пареного, — и не чаю отказа: — и на тех же основаниях-с.
— Звони, — сказал Василий, — и пропустил его впереди себя.
Они не долго прождали сигнала из собора. Всенощная кончилась. Василий ударил в колокол, — и прислушался к ответному удару Щеки: удар был строгий, верный и звучный. Василий ударил еще — и опять был такой же ответ. Трезвон гудел истово и звучно. Когда они кончили и с верхнего яруса сошел кривой подзвонок, простился и ушел, Щека сказал Василию:
— Кислого хотелось, прошу извинить каприз родильницы, — впрочем, весьма обыкновенный — и принять благодарность… Искреннейшую и полнейшую.
Он протянул Василию руку.
Тот выпустил ее не сразу и предложил:
— А то оставайся; переночуй. Поесть дам. Озяб ты. Водка есть. Идти тебе далеко. Вязко. Темь.
— Благодарствую чувствительнейшее, — но принужден отказаться.
Он поклонился и пошел к лестнице: — но вернулся и окрикнул в темноте Василья:
— Как это-с? «Звон — чертям разгон»?
— Так, — ответил Василий из каморки.
— Не всегда, — молвил Щека, и, постояв еще в темноте, молча, потом подошел к каморке и, не входя, сказал:
— Благодарствую, — и быстро скрылся в темноте.
Шел дождь, и на улице Щеку никто не встретил. Дождь полосовал город.
Утро наступило на редкость чистое, сквозящее осенней ясностью и глубиной. Ударяли к ранней обедне, когда экономка Щеки пошла в чулан проведать продукты. Всю ночь шуршали мыши и будили ее, — и она боялась, что проели дыру в мешке с гороховой мукой. В чулане — еще с порога она увидела — стоял Щека в размахайке, нагнувшись над гороховой мукой.
— Семен Семеныч, и вас мыши никак не разбудили? — окликнула его. — Кота надо завести. — Но он не ответил, по-прежнему наклонившись над мешком.
— Разве мешок прогрызли? — Подошла к мешку. Он стоял в углу. Щека висел над ним на веревке, загораживая его своим огромным телом.
Экономка закричала, не помня себя и бросилась, в чем была, к Вуйштофовичу.
Вуйштофович устроил Щеке подобающие похороны. Со стороны полиции не встретилось препятствий. Вуйштофович посетил соборного протоиерея и убедил его, что — смерть Семен Семеныча есть следствие болезни, а не безверия, как полагал сам протоиерей, — и в доказательство привел разговор, происходивший в присутствии Усикова, — и протоиерей разрешил хоронить Щеку по православному — «как покусившегося на себя в помешательстве».
Щека был похоронен на кладбище, недалеко от Авессаломова. Но решение протоиерея вызвало у многих решительное осуждение. Когда опустили Щеку в могилу, старик Залетов, нищий, бывший холстомеровский приказчик, сказал злобно Вуйштофовичу:
— Ну, теперь: осину сажай.
— Почему? — спросил Вуйштофович.
— Iуду с православными схоронил, — доделывай дело: Iудино древо над ним сажай, чтоб все знали, где Iуда лежит. Над православными, смотри, над кем березка, над кем — ивушка, а над Iудой — осину надо.
Залетовские слова передавались по Темьяну: до тех пор самоубийц хоронили особо, — между православным и татарским кладбищами, о бок со скотьим. И было порешено бабьим приговором, скрепленным Тришачихой-Испуганной:
— Не к добру это. Iудино тело под колокол Христов подносили. Iудин гроб землю сквернит. Не крепка будет земля под градом Темьяном. Быть колебанию.
И многие вспомнили впоследствии это предсказание о некрепости земли Темьянской.
5.
Через два дня после смерти Щеки была свадьба Усикова.
Невеста, акушерка Рязанова, приехала в церковь в ярко-розовом платье с красным кушаком, и в волосах у ней был пышный красный бант наподобие пунцовой розы. Жених же, Усиков, был во фраке и в белых перчатках. По окончании венчания, протоиерей Промптов, дав крест, сказал молодому с укоризною:
— Я вас, Ардальон Павлович, почитал за человека религиозно настроенного, и не постигаю, как вы допустили избранницу вашу нарушить трогательный обычай — и венчаться в пунцовом. Невесте приличествует одеяние белое: голубица она.
Усиков покраснел.
Говорили, что невеста услышала это и отвечала отцу Промптову:
— Уж ежели, батюшка, понадобились пернатые, то я не голубица, а голубиха, да и голуби к тому же бывают сизые. «Стонет сизый голубок».
Иные, впрочем, уверяли, что из всех этих речей невестою произнесено было только — и то в четверть голоса: