При всем том я отнюдь не являла собой предельный случай рационалистического понимания мира. Игорь Мельчук, например, верил, что нормальный, разумный человек поступает в основном в соответствии с неким алгоритмом. Поэтому если он поступает ошибочно, то надо ему просто объяснить, в чем именно ошибка. Среди математиков очень распространены были представления о том, что и в обыденной жизни нормальный человек руководствуется чем-то близким к правилам формальной логики. Один мой знакомый, крупный математик и человек недюжинного ума, отказывался понять, что между мотивом и поступком часто лежит пропасть.
Соответственно сказанному в нашей среде талантливые люди как бы априори считались людьми этически безупречными. Один блестящий ученый поступил откровенно бесчестно. И почему-то окружающие закрыли на это глаза. Менее одаренному подобный поступок не простили бы. Действовал, таким образом, двойной стандарт. Мне двойной стандарт всегда был ненавистен, но я не сумела бы убедительно объяснить, что могло происходить внутри человека, который поступил по принципу "а мне - можно". У меня просто не было умственного инструментария для обсуждения ситуаций этического конфликта как глубинного противоречия между целями и ценностями.
Возможность понимания открылась мне не через литературу и не через клинику, а через совмещение того и другого. Слова комплекс или вытеснение перестали быть ярлыками. Важнее другое - я стала понимать, что люди в большинстве своем скорее дисгармоничны, и их жизнь и деятельность обеспечивается сложными механизмами, действующими помимо их воли и сознания. Понимание открывало ресурсы приятия.
Например, я вдруг увидела, как по существу несчастлив был NN, для которого любой успех - а у него был и научный, и светский, и успех у женщин - был только ступенькой, временно подтверждавшей его исключительность, которую надо было подтверждать опять и опять. Поэтому однажды, когда NN устроили разнос у нас на семинаре, я пригласила его остаться обедать и, как хозяйка дома, принесла ему свои извинения.
Я обнаружила, что основой одного брака, который до того считала образцовым, была комбинация бытового удобства и душевного безразличия. Я начала понимать, в каких жизненных коллизиях я бессильна что-то изменить, и где я все же могу что-то сделать. Тогда я и увидела, для кого из участников семинара наш круг действительно составлял определенную ценностную среду, а для кого был временной пристанью за неимением более подходящей.
Вторжение
Вернусь к обстоятельствам осени 1968 года. Они по-разному повлияли на жизнь непосредственного моего окружения. Но не миновали почти никого. Я думаю, что отношение к "Пражской весне" у всех нас было одинаково: она давала основание для надежды. Что не означает, однако, что этим событиям отводилось особое место на уровне повседневной жизни.
Ошибется тот, кто представляет себе степень душевного соучастия моих друзей и ровесников в "Пражской весне" наподобие общности переживаний во время почти забытой сегодня 19-й партконференции 1987 года. Помню, как летом 1987-го, вернувшись на дачу в двенадцатом часу ночи после душного и утомительного дня, я первым делом бросилась к телевизору. Я хотела (как и все!) своими глазами видеть то, что ощущалось как "скрипучий поворот руля". Замечу, что до "перестройки" я вообще не смотрела телевизор, не говоря о том, что до 1976 года у нас его просто не было. А весной 1968 года я была озабочена не событиями в Праге, а тем, что мне хотелось взять к себе в аспирантуру Олю З.
Просил меня об этом мой приятель Марк Черкасский, лингвист из Алма-Аты. В 1968 году Марк уже не жил в Алма-Ате, а преподавал в Орехово-Зуевском пединституте, где у него появилась необычная студентка. В один из приездов в Москву мы с Марком встретились, и он попросил меня помочь как-то устроить Олину судьбу.
Год назад, прочитав в "Новом мире" очерк Доры Штурман "Дети утопии", я узнала, что в 40-е годы Марк и Дора были ближайшими друзьями, членами одного кружка, где они критически анализировали марксизм, и как следствие этих занятий стали "подельниками". Знаменательно, что в 1968 году Марк никогда не упоминал о том, что он пережил, хотя мы всегда говорили с ним о вещах жизненно важных.
В просьбе Марка была какая-то скрытая печаль. Было ясно, что я должна сделать что смогу - если найду кандидатуру подходящей. Я сказала: "Пусть придет" - фразу, которую потом ребята "переводили" как "Сезам, откройся!". Оля оказалась "девочкой с французским языком". Вернее - без всякого языка, потому что учили ее в Орехово-Зуеве плохо. Сама же она была настолько неординарна, что я решила попытаться выучить ее французскому за лето. Мы с Юрой собирались на месяц в Эстонию и предложили Оле поехать с нами.
Но до этого мы с ребятами и Юрой еще ездили в Киев, на Всесоюзный съезд психологов. Уровень докладов на этом съезде был столь удручающим, что главное, что мне запомнилось, - это пари, заключенное с Мишей Мацковским. Я сказала, что войду в зал Дворца техники, где происходил съезд, с ведром вишен в руках. Когда Миша увидел, что я уже обзавелась белым эмалированным ведром, то расторг пари, справедливо не желая ненужного шума.
В августе в воздухе повисла тревога. Рано утром 21-го зазвонил телефон. Отец Юры сказал: "Мы высадились" - и сразу положил трубку. Потом я под недоуменным взглядом Оли долго и тупо сидела за кухонным столом, обхватив голову руками. (Вплоть до поступления в аспирантуру Оля жила у нас.) Помню чувство, что у меня над головой захлопнулась крышка кованого сундука.
В промежутке между 21 и 25 августа в Институте русского языка был митинг протеста, на котором выступили Л. Н. Булатова, Л. Л. Касаткин и К. И. Бабицкий, но это событие почему-то прошло мимо меня. Как потом выяснилось - и мимо многих других из моего ближайшего окружения. Состояние тупой подавленности не оставляло меня до 25 августа, когда я узнала, что в знак протеста несколько человек вышли с лозунгами на Лобное место, и в их числе - мой товарищ Костя Бабицкий.
Бывают молчаливые дружбы, когда и видишь человека нечасто, да и знаешь о нем не очень много, но дорожишь им, веришь ему во всем и, не отдавая себе отчета, ждешь, что так оно всегда и будет. Костя работал в том же Секторе в Институте русского языка, где Лариса Богораз прежде была аспиранткой. Какое-то время, в конце пятидесятых, мы были знакомы с ним, как и со многими другими. По-настоящему он раскрылся мне при следующих обстоятельствах. Я делала доклад на большой конференции в Ленинграде, и мне нужно было повесить таблицы. Предыдущий докладчик занял почти всю доску, и у меня оказалось очень мало времени. Я нервничала, и ватман сворачивался в трубочку. Тогда, невзирая на чей-то продолжавшийся доклад, из зала на сцену поднялся Костя, который негромко и спокойно сказал мне "Давай я тебе помогу" - и в минуту повесил все таблицы. Меж тем в зале были лица, с которыми меня соединяли значительно более тесные дружеские узы. Таков был Костя. Другой случай: я кончила делать какой-то доклад, не помню уже где, и села на место. Мне передали записку. Костя написал: "Рита! По-моему, ты хочешь сказать вот что - ..." (далее шла запись формулы, намного более удачно выражавшей мой результат).
Костя ясно мыслил и ясно писал. Что касается рукомесла, то Костя умел все, делал это как нечто само собой разумеющееся и не пытался никого уверить, что в этих умениях самих по себе есть некая великая правда (распространенная тогда позиция или поза). У Кости было трое детей. Однажды я спросила его, как они с Таней (Т. М. Великановой) справляются. На что Костя спокойно ответил: "А мы не справляемся".
А еще Костя прекрасно пел старинные русские романсы. Я очень хотела, чтобы он пел романс Верстовского на стихи Грибоедова "Ах, точно ль никогда...", и даже нашла для него пластинку с записью этого романса.
Виделись мы от случая к случаю, но осенью 1965 года на новоселье он был у нас в числе шести-семи ближайших моих друзей. За эти три года я ни разу не слышала, чтобы Костя занимался политикой. Поэтому я была поражена так же, как бывают поражены люди, когда вдруг разваливается казавшийся гармоничным брак или безнадежно заболевает до того совершенно здоровый человек
Среди участников демонстрации 25 августа было два человека из среды "структурных лингвистов" - Лариса Богораз и Костя. Наташа Горбачевская кончала филфак вместе с моими приятелями. С другими у меня были общие знакомые. Для властей это не осталось незамеченным.
В течение многих последующих лет молодые люди не раз задавали мне два вопроса: 1) Почему эта демонстрация была так малочисленна? 2) Почему она была единственным организованным выступлением?
У меня нет хорошего ответа на эти вопросы. Но как свидетель - пусть с ограниченным кругозором, но зато небезразличный к участникам - я могу сказать вот что. Если доверять близким моим знакомым, а не доверять им я не имею оснований, демонстрация 25 августа не была организованным выступлением в том смысле, который принято придавать этому словосочетанию. Не было организации, которая решила, что форма протеста должна быть такой, а не иной, что выйти надо именно на Лобное место, что лучше выйти, допустим, X., а Y., напротив, надо остаться дома, поскольку у нее грудной ребенок, и т. п.