И в тот же миг, когда Спартак положил ему на плечо теплую руку, все услышали какой-то лопнувший звук, как будто далекий выстрел, и песня оборвалась, а Володя со Спартаком повернулись к двери, вслушиваясь. Володя подумал, что это не выстрел, а может, и выстрел, ведь часто в горах стреляют; и когда он так подумал и осмотрел беглым взглядом друзей, то понял, что и они подумали про горы и выстрелы, подумали про ту ночную дорогу. Отвязаться от внезапного воспоминания он уже не мог и, чувствуя на себе внимание друзей, крутнул головой, горячо глядя на Спартака:
— Я, знаешь, Спартак, в ту ночь… то есть в тот день Омара выучил пушкинским стихам. Ах, чертенок, какой он способный! Поверишь — сразу схватил. И совсем разборчиво повторил… Вот эти строки:
Под небом Африки моейВздыхать о сумрачной России…
Как жаль, что я дальше не помню! — подосадовал он, потому что все ребята и Спартак сейчас внимали ему, и как хорошо было бы прочесть дальше. — Но как только вернемся домой, я обязательно найду и запомню, что там дальше…
Он пообещал, зная, что обязательно найдет и запомнит. И вот уже как-то сразу, точно управлял ими всеми кто-то невидимый, тихонько запели свою, студенческую, которую можно петь под гитару и без; и Володя не пел, а слушал ее с трепетом, но это все равно как бы пел, пел с друзьями, и песня раньше срока возвратила их в Минск.
Вдруг резко, на полном ходу остановилась у распахнутой двери кафе машина, с железным скрипом оседая на рессоры.
— Доктор здесь? — вбежало в кафе сразу несколько своих, минских парней, так что нельзя было узнать, кто из них сказал напряженным, повышенным голосом: — Мальчишку подстрелили.
— Кто?
— Где?
— Не может быть! — почти в один голос выкрикнули Спартак и Володя, вскочили из-за стойки, роняя рюмки, и ноги у Володи сразу стали тверды, а глаза — свежи.
И когда он протиснулся из кафе на воздух и по привычке занес ногу на подножку кабины, его подсадили в кузов; и не успел он сказать что-нибудь, машина уже понеслась к лагерю, а Володя, прижимаясь к кому-то из ребят, подумал о том выстреле, который не показался ему, потому что часто стреляют на этой земле.
Как только машина остановилась у палатки, помеченной холстиной с красным крестом, Володя соскочил. И едва увидел в палатке, в ярком свете лампочки, лежащего смугло-серым лицом кверху, туго обтянутого по груди полотенцем арабчонка — метнулся к нему:
— Омар, кто тебя?
Спартак отстранил Володю, снял полотенце с груди арабчонка, и Генка Леднев спросил злобно, с яростными глазами:
— Кто стрелял?
— В горах подстрелили, — опять послышался чей-то знакомый и неузнаваемый, очень напряженный голос. — Омар ушел бродить в горы, притомился, уснул на камнях. А уже стемнело. И он побежал в лагерь. И тут по нему выстрелили — и сразу в плечо. Только не лагерная охрана. Он, уже раненный, бежал и светил себе в грудь. И охрана по нему не стреляла… Это те гады, фашисты!
Точно сильная молния пошла по замкнутой цепи, у всех напряглись руки, и Володя с дернувшимися губами понял, что скажи сейчас лишь слово — и ребята бросятся в ночь, в горы, в погоню. И он спросил изменившимся, себе не принадлежащим голосом:
— Спартак! Ну что там, Спартак? Спартак, а?
А Спартак уже закончил бинтовать Омара, уже отнял залитые йодом руки:
— Пулевая рана. В мякоть. Но все равно — в Тизи-Узу! Переливание необходимо.
Все хлынули из палатки. Володя крикнул:
— Я повезу Омара! Я довезу! — И первый оказался у кабины, и никто не остановил его, словно все знали, кем доводится ему арабчонок.
Спартак сидел рядом в кабине, держал на коленях забинтованного Омара, и то, что Омар не стонал, не звал своим восторженным голосом: «Волода, Волода!», не оживлялся вдруг и не взглядывал угольными глазами, больше всего угнетало Володю. Он отчаивался, прикусывал прыгающую губу, вел машину ровно и стремительно — не так стремительно, чтобы растрясло Омара, но и не так тихо, чтоб он мог уснуть, уронить Спартаку на грудь легкую, совсем, легкую голову…
— Сейчас, Омар, сейчас довезу. Потерпи, — просил Володя.
И Омар терпел, Омар ни вздоха не проронил, и его молчание ранило Володю, и Володя, сам того не замечая, повел машину на большой скорости.
Как только машина затормозила у госпиталя, Спартак уже через мгновение скрылся в дверях с Омаром на руках, а Володя пошел кругом здания, стараясь разглядеть, в каком из покоев за матовыми наполовину стеклами мелькнет белокурая голова Спартака. Не удалось ему разглядеть, и он вернулся к машине уже с другого конца здания, сел на подножку, теплую, не охладившуюся в жарком пути, и в сиплом звоне цикад, в воздухе, пахнущем забродившей от зноя корою деревьев, с особенной болью ощутил, как это ужасно, что мирный студенческий лагерь должен охраняться солдатами, что ночью по лагерю надо идти и светить фонариком не под ноги, а себе на грудь, на лицо, что ночью в горах останавливает машину вооруженная контра, а потом стреляет и ранит. Он жил, Володя, на тревожной планете, и его каждодневно обдавали горечью и беспокойством газетные листы, а в музыку из транзистора врывались четкие голоса дикторов и напоминали о том, где стреляют и где погибают, но он никогда не мог настолько ясно представить, что и его могут толкнуть карабином, что и его могут ранить — пускай не его, а курчавого мальчика ранили, — но ведь стреляли по ним!
Хлопнула дверь, кидая в ночь полосу света, на крыльце послышались голоса — Спартака и доктора Сазоненко; и как только Спартак, смутно белея тенниской, ступил к кабине, Володя поднялся навстречу, ища его руки и стараясь по ним быстрее, чем по голосу, узнать, все ли хорошо и будет ли… будет ли мальчик жить.
— Что, Спартак? Останемся здесь? — торопливо спросил Володя.
— Нет, поедем. Рана не опасная. Но без переливания не обойтись.
Володя забрался в кабину, включил мотор и еще раз спросил:
— А может, может, мне подойти сейчас к Омару? А, Спартак?
— Поехали! — И Спартак вдруг сам положил ладони на баранку, дал задний ход.
И Володя уже поневоле развернулся, выкатил на шоссе, взял путь на дорогу, которая уводила его в лагерь, но уводила его и в тревоги, в перестрелки, в бои — постойте, постойте, уж не в те ли бои уводила она, из которых не вернулся отец, не вернулись другие отцы? И, находясь на этой странной дороге, проходящей через сегодняшнюю ночь и через отдаленные ночи иных времен, чувствуя в себе то ожесточенного, то доброго человека, он еще несколько раз спросил у друга, с которым делили эту неправдоподобно удлинившуюся во времени дорогу: