витрину с побитым молью военным мундиром, представлять себя одновременно уланом, кирасиром и кавалергардом в блестящей каске, или в интерьерах купеческого особняка вы, точно наяву, вдруг увидели, что вы купец первой гильдии и ваша дородная супруга в кружевной мантилье наливает вам в чашку кузнецовского фарфора чай со сливками, или вы вспомнили, что у вашей бабушки была точно такая же чашка, или, если вы дама, мысленно примеряете на себя вон то желтое атласное платье в тонкую зеленую полосочку и натурально чувствуете, как в бока впивается корсет, или у вас руки чешутся это кресло передвинуть ближе к окну, а диван…
Впрочем, может, вы вовсе не охотник рисовать в воображении разные картины и в последний раз заходили в музей много лет назад, еще студентом, и совсем не для того, чтобы рассматривать пыльные экспонаты, а целоваться с девушкой, спрятавшись за какой-нибудь огромный шкаф красного дерева в зале дворянского быта. Хотя бы и так…
Ступайте, ступайте в музей. Укройтесь в нем, притворитесь его экспонатом, устройтесь на работу музейной старушкой, но не выходите из него туда, где ждет вас работа, толкотня в метро, гипертония, ипотека и сослуживцы, которые вместо того, чтобы работать, обсуждают покупку желтых атласных платьев в тонкую зеленую полосочку или антикварных чашек кузнецовского фарфора.
* * *
Все же она итальянка. Не знаю почему. Может, потому, что на заднем плане растут две пальмы. Хотя глаза не карие, как у итальянок, а зеленые. Рама темная, массивная, мореного дуба. Само полотно небольшое, но детали выписаны так, что хоть в микроскоп рассматривай. Говорят, что привез эту картину в наше захолустье в восьмидесятых годах позапрошлого века из-за границы какой-то купец первой гильдии. Ездил он туда то ли по торговым делам, то ли лечиться от меланхолии, а как вернулся, дело свое прибыльное продал и стал жить на проценты от капитала. Жил он одиноко — ни жены, ни детей. Завел дома собственную картинную галерею. Пожил он, пожил и помер аккурат перед началом Первой мировой, а картины свои вместе с домом завещал городскому музею. Наследники, понятное дело, возражали. Судились и даже отсудили какие-то серебряные подсвечники и китайскую вазу эпохи Мин, но эта картина ушла в музей. Ну а потом началась война и за ней революция.
Сначала она вообще не понимала, что происходит, потому что русского не знала, а посетителей приходило очень мало. Учиться не у кого. Все-таки, мало-помалу, начала понимать. Кое-как разобрала разговор двух офицеров. Они на отдых после ранения приезжали и зашли от скуки в музей. Пришла в ужас. Пряталась в доме и подолгу не выходила. Гуляла в саду ночами. Но никто и не замечал — не до того было. Ее дом ветшал. Зимой восемнадцатого года печей в музее не топили — дров не было. Кракелюры покрыли фасад, стала облетать штукатурка, и по кирпичной кладке пошли трещины. Сад и вовсе вымерз. Почти всю деревянную мебель в доме она перевела на дрова. Оставила только самое необходимое — кровать, обеденный стол и несколько стульев.
Так прошло полгода или год. Явились не запылились комиссары в пыльных шлемах. Стали выкидывать, воровать и продавать классово чуждое искусство. Она решила маскироваться. Порвала часть платьев в лохмотья и вырядилась в них. Притащила откуда-то корыто, поставила его перед домом и притворилась прачкой. И все равно картина не понравилась какому-то уездному луначарскому. Лицо у нее было совсем не прачечное. Выручил юноша, почти мальчишка, в кожанке и с деревянной кобурой, достававшей ему до колена. Засмотрелся на нее. Все же она была еще хороша, несмотря на тряпье и лохмотья. Волосы иссиня-черные, длинные. Днем она их в пучок убирала и распускала только ночью. А он ночью и увидел. Охрана спала, а он ходил со свечой по залам, пока не наткнулся на нее. Она замерла. Мальчишка сел напротив картины на стул и смотрел, пока не задремал. Она быстро убрала волосы под грубый платок.
В конце тридцатых музей закрыли. Директора куда-то увезли, а нескольких старушек-хранительниц распустили по домам. И в доме стал помещаться архив местного отдела НКВД, разросшийся, точно опухоль. Она слушала, слушала разговоры канцеляристов и седела.
Года через три архива не стало. Исчез в одночасье. Была страшная суматоха, за окнами слышалась пальба, папки с бумагами выкидывали из окон во двор музея и жгли. На следующий день в дом пришли черные мундиры и начищенные сапоги. Она услышала немецкую речь. Беспорядочные выстрелы на улице прекратились и начались упорядоченные, в четвертом часу утра, в подвале. Так продолжалось года три. Летом сорок четвертого картины переписали и стали готовить к отправке в Германию. Почему ее не взяли — неизвестно. Может, потому, что висела она в самом дальнем зале, в полутемном закоулке, а может, потому, что никому не нужен был пейзаж с полуразвалившимся домом и старушкой, копающейся в своем огородике среди грядок с капустой и картошкой. Но, скорее всего, потому, что в ночь перед отправкой кто-то снял картину со стены, завернул в мешковину и унес…
Можно купить билет и обойти всю галерею самому, поскрипывая рассохшимся паркетом. А можно оплатить экскурсию, и тогда с вами пойдет экскурсовод — худой старик со всклокоченной бородой. Да он с вами и без денег пойдет — только дайте ему возможность рассказать вам о каждой картине. От него вы и узнаете, что вот это небольшое полотно в раме из мореного дуба, на котором изображена молодая черноволосая и зеленоглазая итальянка в саду, в восьмидесятых годах позапрошлого века привез какой-то купец из-за границы. Ездил он туда то ли по торговым делам, то ли лечиться от меланхолии…
* * *
Случайно увидишь на выставке в музее Пушкина томик «Евгения Онегина» в красивом кожаном переплете с золотым, потускневшим от времени обрезом, с торчащим из него шелковым плетеным хвостиком закладки и кудрявыми завитками вокруг заглавных букв на обложке; представишь себе черно-белые гравюры, подробности на которых можно бесконечно рассматривать, осторожно прикасаясь пальцем к крошечным фигуркам; не столько почувствуешь, сколько извлечешь из памяти еле уловимый, чуть сладковатый, чуть миндальный и чуть яблочный запах старой бумаги и переплетного клея; тут же, совсем некстати, вспомнишь усы, пририсованные почти полвека назад Татьяне, пишущей письмо Онегину, и глаза твои, огрубевшие от чтения электронных файлов и забывшие, казалось, навсегда, бумажные книги, вдруг увлажнятся.
* * *
Полуподвальный маленький Музей неотправленных писем в Нагрудном переулке. К входной двери ведет обледенелая лестница, на которой в зимних сумерках можно ноги переломать. Прихожая такая маленькая и тесная, что