Тогда бы мы с ним тихо побеседовали на диване.
Наверно, он бы так сказал, иронически усмехнувшись и играя моноклем:
— Ну, революция, борьба… А жизнь, господа, проходит буквально, как сон. Она коротка — жизнь. Так не лучше ли, господа, продолжать так, как есть, чем думать о каком-то будущем. И тратить на это считанные дни. Давайте, синьор, ударим по рукам и — мир и тишина. В сущности, все мы дети одной больной матери.
И я, взглянув на его гладкое лицо и на прекрасный перстень на пальце, спросил:
— Простите, сэр, я вас перебью. Я позабыл. У вас дом, кажется, — один или два?
— Один… А что?
— Просто так. Продолжайте же, пожалуйста, сэр.
— Да, так вот я и говорю, — сказал философ, — в сущности, жизнь нереальна… Так пусть себе забавляются народы — устраивают оперетку, — какие-то у них короли, солдаты, купцы. Кто-то торгует. Выигрывает. Некоторые из них нищие. Кое-кто — богачи. Все — игра. Понимаете? А вы хотите жить всерьез. Простите — как это глупо. Вы хотите пустенькую, но, в сущности, милую жизнь отдать за какой-то другой сон. Может быть, более скучный. И даже наверно более скучный. Какая чушь!
6. Я говорю философу:
— А скажите, и большой доход вам приносит ваш дом? Небоскреб, наверно?
— При чем тут дом… Ну, приносит… Пустяки приносит… Какое нынче приношение — ерунда. Сон…
И наш философ сердито докуривает сигару и откидывается на спинку дивана.
И мы ему говорим, философу, соблюдая международные законы вежливости и почтения:
— Вот что, сэр. Пусть даже останется ваше забавное определение жизни — оперетта. Пусть так. Но осмелимся вам заметить, что вы за оперетту, в которой один актер поет, а остальные ему занавес поднимают. А мы…
— А вы, — перебивает он, — за оперетту, в которой все актеры — статисты… и которые хотят быть тенорами.
— Вовсе нет. Мы за такой спектакль, в котором у всех актеров правильно распределены роли — по их дарованиям, способностям и голосовым данным. И безголосый певец у нас не получит роли премьера, как это бывает у вас.
— А у вас маленький актер так маленьким и останется. У него не будет стремления быть большим. У нас…
— Простите, сэр, вы не в курсе наших событий. Вы черпаете сведения из древней истории. У нас совершенно разные оклады для актеров. Ведь у нас, к вашему сведению, нету так называемой уравниловки. А кроме того, у нас есть другие стимулы для работы.
7. Философ говорит:
— Тем не менее, — говорит он, — я не хотел бы участвовать в вашем спектакле. У вас — фантазия ограничена. У себя я могу все время двигаться вперед. Я могу стать миллионером. Я могу мир перевернуть. У меня есть цель. Меня, так сказать, деньги толкают вперед. У меня есть стремление. Я не боюсь слов — я наживаю. Я накапливаю… Жизнь — движение. Останавливаться нельзя. И это мне дает то устремление, которое нужно. И повторяю, — не боюсь слов, — наживаю. Не все ли равно, какая цель перед лицом смерти? А если деньги не играют никакой роли, то…
— Сэр, вы опять-таки не в курсе событий. У нас деньги играют значительнейшую роль, и вы можете их накапливать на сберкнижке, если у вас есть такое могучее устремление. Больше того — вы даже проценты на них получаете. Или, кажется, какую-то премию.
Философ оживляется. Он говорит:
— Не может быть…
— Только, — я говорю, — получение денег у нас иное. У нас нужно заработать их.
— А-а… — поникшим голосом говорит философ, — заработать. Это скучно, господа. Нет, мне с вами не по пути. У вас какое-то странное отношение к жизни — как к реальности, которая вечна. Заработать! Позаботиться о будущем! Как это смешно и глупо располагаться в жизни, как в своем доме, где вам предстоит вечно жить? Где? На кладбище. Все мы, господа, гости в этой жизни — приходим и уходим. И нельзя так по-хозяйски произносить слова: заработать! Какое варварское мышление! Какие огорчения вам предстоят еще, когда вы научитесь философски оценивать краткость жизни и реальность смерти.
8. И, посмотрев на меня с сожалением, он продолжает:
— А мы смотрим на жизнь как на нечто нереальное. Мир — это мое представление. Все сказочное… Все дым, сон, нереально. И вот наша с вами разница. И мы — правы. Какая, к черту, может быть реальность, если человеческая жизнь проходит как один миг!
— Но ваш собственный дом, осмелюсь заметить, — это реальность.
Философ, видать, с неохотой говорит:
— Нет, дом — это отчасти тоже нереальность.
— Но если это нереальность, то отчего бы вам не напустить туда нереальных людей и нереально отказаться от нереальных денег. Небось так не делаете?
Философ испуганно говорит:
— То есть что вы хотите этим сказать? Слушайте, оставьте мой дом в покое. Что вы, ей-богу, привязались. Я говорю в мировом масштабе, а вы все время сворачиваете на ерунду. Прямо, как в печенку въелись — дом, дом… Прямо, ей-богу, скучно. Ну, дом. Нереально все.
— Да как же, — говорю, — помилуйте, нереально…
Философ говорит, чуть не плача:
— Прямо, ей-богу, человека нервничать заставляете. Вот я теперь, как назло, вспомнил, что трое у меня квартплату не внесли… Теперь я буду беспокоиться. Какие-то у вас, прости те, грубые, солдатские мозги. Не даете пофилософствовать.
И философ в изнеможении откидывается на спинку дивана и нервно курит.
9. И мы ему говорим:
— И мы даже согласны с вами, что…
Философ оживляется:
— Вот видите… согласны… А сами человеку прямо дыхнуть не даете…
Я говорю:
— Мы согласны с вами в том, что жизнь коротка. А, вернее, она не так коротка, как плохая. А от этого она может быть и короткая. Пусть даже короткая. Но только короткая жизнь может быть хорошая, а может быть плохая. Так вот мы за длинную, хорошую жизнь. И в этом у нас цель и стремление. А что для вас жизнь коротка, то, несмотря на ее краткость, вам, вероятно, не помешало положить в банк тысяч сто. Простите, сэр.
— Фу, как грубо, — говорит философ, поперхнувшись. — А, говорите, впрочем, что хотите. Мне теперь безразлично. Вы чем-то, не знаю, меня окончательно расстроили. А кроме того, — холодно добавляет он, — я считаю, что человеческие свойства неизменны. Это природа. Все равно обувь стопчется по ноге. Привет.
И мы вежливо встаем с дивана и говорим, соблюдая мировые правила приличия:
— Сэр, я ваш покорный слуга. Примите уверения в совершенном моем к вам уважении и почтении до последнего дыхания. А что касается человеческих свойств, то они, сударь, меняются от режима и воспитания.
Философ в сердцах бросает окурок на пол, плюет и уходит, приветствуя нас рукой, бормоча:
— Да, но режим и воспитание — в руках людей, а люди есть люди…
10. Мы описали вам эту воображаемую сценку, чтобы показать, какая бывает борьба на фронте мысли.
И действительно, некоторые рассуждения могут отчасти смутить более слабую душу. Более слабая душа может поникнуть от таких слов — сон, короткая жизнь, нереальность, считанные дни… Эти слова не раз смущали даже более крепких людей. И были даже среди революционеров люди, которые били отбой и перебегали в другой лагерь. И история знает подобные факты.
И тут надо, действительно, иметь мужественное сердце, чтоб не смутиться от яда этих слов, в которых как будто есть доля правды — иначе они бы не действовали ни на кого. Тем не менее эти слова неправильны и ложны. И это диалектика. Нет, мы не хотим сказать, что все ужасно легко и борьба — прогулка. И у некоторых, которые у нас сейчас размахивают руками и горячатся (и, может быть, и у меня в том числе), не хватило бы духу начинать сначала. Но находились люди, которые смотрели поверх всего. И это были удивительные люди. И они создавали удивительные события. И старались переделать все, что барахталось в грязи, в тине и в безобразии.
И вот об этих людях, побеседовав с философом, мы сейчас и будем говорить. И вы сейчас увидите такую силу духа, что просто содрогнетесь от собственного малодушия.
11. Но прежде — еще одно, совсем коротенькое отступление. Вроде справки.
Представители старого мира имеют, в сущности, понятную привычку говорить о революционерах как о людях, потерявших совесть и человеческое подобие. Не знаем, как в других странах, но у нас, у матушки России, была привычка называть таких людей злодеями и нерусскими людьми.
Так вот для примера осмелимся привести несколько слов, написанных царским цензором Никитенко о повешенном декабристе Рылееве.
Вот что пишет Никитенко:
«Я не знаю другого человека, который обладал такой притягательной силой, как Рылеев. Он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при близком знакомстве. Стоило улыбке озарить его лицо, стоило поглубже взглянуть в его удивительные глаза, чтоб всем сердцем безвозвратно отдаться ему. И я на себе испытал чарующее действие его гуманности и доброты».