Нольде вздохнул и пожал плечами.
– Думаю, по пьянству. Разве в трезвом виде такое замыслишь? Завтра панихида и похороны. Жара!
Вечером я снова пошел к Ситникову. Я думал, что, может быть, чем-то смогу помочь им.
Все двери были открыты. Не было слышно ни звука. Я поднялся по лестнице, прошел в прихожую, оттуда в гостиную, в комнату к литвину – везде было пусто. Я прошел дальше и вдруг увидел Ситникова. Степан Иванович сидел в кресле, подложив под голову руку, и держал в зубах чубук давно погасшей трубки. Он смотрел в одну точку, куда-то за окно, и даже не поднял на меня глаза, когда я подошел.
– А где же Екатерина Алексеевна? – спросил я.
– Где ж ей быть? Дома.
– Как дома? Что произошло?
– Ничего особенного. Я отвез ее домой. Я сказал ей, что не хочу губить ее жизнь.
Я даже не нашелся сначала, что сказать.
– Теперь я вижу, Степан Иванович, – выговорил я, – что вы действительно сумасшедший. Да-да, самый натуральный. Прощайте! – И я выбежал вон из комнаты.
Сам не понимая толком зачем, я отправился на Грузинскую. У дверей меня встретил швейцар Крылосовых, добрый малый, которому я часто давал на водку. Он не только не улыбнулся мне по обыкновению, но насупился и, стоя в дверях, смотрел куда-то за мое плечо.
– Екатерина Алексеевна дома? – спросил я.
– Барышня у себя, но вас пускать не велено.
– Что ты мелешь? Поди передай ей, что пришел Ларионов.
– Неужто я не узнал вас, Александр Львович! Да только она сама вас пускать-то и не велела!
Я дал ему на водку, потрепал по плечу и побрел оттуда прочь.
На следующий день были похороны Кострицкого. Накануне всю ночь дул сильный ветер и пригнал наутро холодную морось и низкие быстрые облака.
Я немного опоздал к назначенному часу. Были все сослуживцы с женами, я не заметил только Крылосова, и пришло еще много незнакомых мне людей. У ворот мок погребальный катафалк, окруженный мальчишками. К крыльцу была приставлена крышка от гроба. Я снял шляпу и, молча раскланиваясь со знакомыми, прошел в залу. Там я увидел покойника, лежавшего в гробу на столе. Около него горели свечи, и священник бубнил что-то невразумительное, мне даже показалось, что он был пьян.
Я с трудом признал в покойнике Кострицкого. Лицо его осунулось, заострилось, широкий нос его вытянулся, одна ноздря залипла, по коже побежали желтые пятна. Щеки были все в порезах от бритья. Мелкая черная щетина снова уже успела отрасти на мертвеце.
Говорили все шепотом, иногда кто-нибудь глубоко вздыхал.
Я искал глазами Анну Васильевну, но ее нигде не было. Нольде сказал, что она ушла одевать детей.
Скоро все потянулись на улицу, пора было отправляться. Отпевать должны были у Петра и Павла, а хоронить на Арском кладбище, дорога была дальняя, через весь город.
На дворе то принимался сыпать мелкий дождик, то переставал. Зонты то раскрывались, то складывались. Было слышно, как вполголоса бранились на погоду и на отсутствие мостовых.
Наконец вышла Анна Васильевна. На ней было траурное платье с плерезами на рукавах и подоле. За ней шли дети, все в черном, притихшие, испуганные.
Вынесли гроб, и процессия отправилась на Воскресенскую. К счастью, пока шли, дождя не было.
Пока отпевали, я стоял снаружи, на паперти. Какие-то дамы рядом спорили, какой ширины нужно носить теперь плерезы. Потом все потянулись в сторону Арского поля. На дрогах, подбрасываемых толчками ухабистой дороги, колыхался гроб. За гробом шли дети в накидках от дождя, который снова заморосил, за ними Анна Васильевна.
В свежевыкопанную могилу уже набралась вода. В луже на дне, мутной от глины, разбегались круги от капель.
На кладбище подъехал Паренсов. Он вытер платком мокрый от дождя лоб покойника и поцеловал его. Прощание вышло скомканным, все вымокли, продрогли и торопились поскорее вернуться в город. Дети раскапризничались, хныкали, громко просились домой, и Анна Васильевна шикала на них. Когда заколачивали гроб, она в первый раз за все это время разрыдалась.
Два мужика, перекрестившись, стали опускать гроб в могилу. Один из них вдруг поскользнулся на грязи, веревка выскочила у него из рук, и гроб брякнулся на дно. Анна Васильевна замахала руками, схватилась за горло и, шатаясь, пошла между оградами к выходу, за ней побежали дети.
В зале, где на зеркале висела шаль, были накрыты столы, суетилась прислуга, пахло блинами, было тепло и после дождливого кладбища уютно. Анна Васильевна хлопотливо металась между залой и кухней, усаживала пришедших помянуть, кричала на детей, вертевшихся под ногами.
Водка оживила всех, говорили уже в полный голос, а громче всех кричал Барадулин. Он был пьян с самого начала и уже облил вином свой черный фрак.
– Вы только подумайте, – кричал он на всю комнату, – заболеть холерой, мучиться в корчах и выжить, выздороветь! Ему бы жить после такого до ста лет! А вот лежит теперь наш Георгий Иванович в могилке, а мы тут пьем за него, вот ведь как!
Я ничего не ел, даже не снимал салфетки со своего прибора. Было жарко, шумно. Уже стали чокаться, забывшись. Барадулин громко рассказывал про то, как он застал Кострицкого в петле.
– У меня и в мыслях ничего такого не было! Я-то деньжонок пришел занять. Мне и нужно-то было рублей сто. Кричу – никого. Иду прямо к нему. Знаю, что он, шельма, дрыхнет после обеда. Дергаю дверь за ручку, не открывается. Что такое? Смотрю, а там, сверху, пряжка от ремня торчит. Дернул посильнее, что-то на пол рухнуло. Открываю дверь, а это он лежит, вот здесь вот, вот здесь! – Барадулин побежал к двери показать, где лежал Кострицкий. – Лежит синий весь, и язык чуть ли не до уха!
В запале кто-то выпил рюмку, оставленную для покойного на чистой тарелке.
Я встал из-за стола и направился к дверям.
В сенях в полумраке я увидел Анну Васильевну. Она стояла у вешалки и тихо, беззвучно плакала, уткнувшись в шинель покойного мужа. Я должен был взять свой плащ и кашлянул. Она вздрогнула, обернулась.
– Это вы? – устало сказала она. – Уже уходите?
Я молча кивнул.
– Ну вот, куда я теперь с детьми? Как жить? На что? Не знаю.
Анна Васильевна снова заплакала и положила голову мне на грудь. Я гладил ее по плечу.
Когда я вышел на крыльцо, дождь все еще накрапывал, и в лужах мокли разбросанные по двору ветки можжевельника.
Степан Иванович на службе больше не появлялся. Я знал, что наряжена была комиссия из трех разных служб во главе со старшим военным медиком Корниловым, известным в Казани тем, что у него на руках скончался Багратион. Комиссия после освидетельствования нашла необходимость в лечении Степана Ивановича на морских и минеральных водах, ибо обструкция его и сухой кашель могли привести в совершенное расстройство его здоровье. Нашли целесообразным курс лечения на ревельских морских водах. Свидетельство это с просьбой на высочайшее имя с рапортом Ситникова и рапортами двух генералов, Паренсова и казанского коменданта, были отправлены в Петербург.
Степан Иванович прислал мне записку, в которой сообщил, что Илья Ильич уверял его: самое позднее в конце июня он получит отпуск по лечению и сможет выехать из Казани. Степан Иванович звал меня ехать с ним.
Было уже начало июня.
Екатерина Алексеевна обвенчалась с Ореховым без приглашений и торжеств, тихо, в какой-то маленькой церкви на краю Казани, и чуть ли не в тот же день они уехали в Москву.
Узнав, что Солнцевы собираются в деревню, я зашел к ним проститься.
В тот день на Казань налетел ветер, силы не ураганной, но взметавший всю казанскую пыль и тучей гонявший ее по улицам. Пока я дошел до прокурорского особняка, меня впору было выбивать, настолько пропылилась моя одежда.
Помню, что в тот день, войдя в гостиную, я вдруг вспомнил, в каком воодушевлении я приехал почти два года назад в Казань и вошел тогда в первый раз в эту комнату, где в простенках овальные зеркала отражали потрескавшиеся изразцовые печи, сосновый пол, выкрашенный под паркет, потертую мебель красного дерева с гнутыми ножками, стены с обоями, на которых были изображены какие-то красные птицы и золотые лиры.
Я просидел у Солнцевых долго, до самого вечера, играя с детьми. Я хотел уйти уже, но меня оставили пить чай.
Вместе с Гавриилом Ильичом к столу вышел немолодой, невысокого роста невзрачный человек, начинавший седеть, с глубокими морщинами вокруг губ, аккуратно одетый, с выцветшими спокойными глазами, с движениями неторопливыми и уверенными. Он был немного простужен и оттого говорил в нос, то и дело промокая ноздри платком. Татьяна Николаевна вместо чая налила ему горячего молока. Фамилия его была Маслов. Из разговоров я понял, что он неделю как из Петербурга.
Тогда только что пришло в Казань известие о кровопролитном сражении при Остроленке, и за столом говорили о том, что это первое серьезное поражение поляков, что все наконец становится на свои места и что дальше осени эта кампания не затянется.
Я старался отмалчиваться, но Маслов, после того как нас представили, стал вдруг проявлять ко мне какой-то повышенный интерес и после всякой своей фразы с любопытством смотрел на меня и все время спрашивал: