Не испытав законной гордости за наше историческое прошлое, мы ни на шаг не продвинемся вперёд. Это теперь имеются точные маршруты и лоции, по которым рано или поздно целой армадой поплывёт человечество (слишком уж изменился за полвека климат мира, прохладно и зазорно нынче гулять в нём попрежнему, в дикарских трусиках!). В ту пору вели нас, товарищ, верный ленинско-сталинский компас, проверенный в бурях 1905 года, да молодая отвага рабочего класса, да ещё вера народная в орлиную зоркость глаза, в непреклонную твёрдость капитанской руки… Помнишь, нас сразу обняли океанские бури, смешались часы суток, дни и ночи, когда волна гражданской войны хлестнула через палубу, смывая обломки старого, — трещали деревянные бока российского корабля. И хотя сменился потом безветрием этот первый шторм, оба капитана угадывали чортов смысл того коварного затишья. Куда в такую дальнюю дорожку, да на парусах!.. Дана была команда — не убавляя ходу, одеть корабль в броню, чтоб не раздавила враждебная стихия. Оказалось мало: ветер срывал обветшалую снасть, в преисподнюю то и дело швыряло вас из-под облаков. Вы поставили в корабельное сердце все механизмы, какие нашлись под рукой у рабочего класса, но нехватало в них силы провернуть винты в сгустившейся бездне. Тогда почти из ничего, из воздуха родины, из песен да из скудного пайка вы сотворили новые машины, и, верно, помнят ваши домохозяйки, сколько насущного хлеба нужно было уплотнить, чтоб получилась сталь требуемой маркировки. Три пятилетки вы не спали, и вряд ли за всю дорогу вздремнули толком хоть разок ваши рабочие подруги… Ни на минуту за весь рейс не покинул мостика бессонный и немногословный капитан. Жуть и стужа неизвестности леденили ваше сердце, — но улыбка и песня не сходили с ваших уст, чтоб не утратил он веры в свой народ, из которого черпал свою волю. Он вёл напрямки отяжелевшее от сокровищ корабельное тело, даже когда океан выгибал перед ним свою крутую левиафанью спину; он вёл и не спускал взора с путеводной звезды, которая была — Ленин. …Мало было бы сто очей иметь, чтоб видеть сразу — и на столетие вперёд и на вершок вблизи.
Малодушных и ослабевших немедля смывало волной. Иные сговаривались в трюме предаться на милость волны, чтоб занесла на тихий островок, к укромному шалашику с подачей пива и ширпотреба. Они хватались за руль, подымали воровской нож во мраке такой непогоды, — народ нещадно спихивал их за борт: совсем вблизи вас поджидали самые коварные рифы истории. На всём бегу через пучину вы перестроили своё экономическое оснащение для повышения остойчивости корабля… О, помнится, даже пыль не прежняя, а новая летала в ваших тесных пока, неблагоустроенных каютах! При этом следовало подружить — казалось бы, более полярные, чем вода и огонь, стихии, способные разнести в клочья иную социальную тару — вопросы личной и общественной пользы, многоязычного государства и национального процветанья, многовекового прошлого отдельных народов и стремительной братской новизны, и, наконец, добиться безопасного социалистического бытия в разноименном окруженья. Ещё тесней крестьянство сплотилось с рабочим классом: нынче и дураку внятно, что было бы без коллективизации, без сосредоточения двухсот миллионов воль в одном лезвее, которым рассекалась пучина. Так сколько же времени прошло с тех пор, как Россия легла на этот курс — тысячелетие или минута?.. Но к месту величайшего исторического испытанья подходила уже не прежняя, шитая на гвоздях, парусная посудина, а пловучая, вполне современная крепость, в которой каждая заклёпка была умна, как человек, и каждый человек выглядел крепче стальной заклёпки… Потом, все сразу, вы увидели пресловутые рифы фашизма. Они стояли наготове, в шахматном порядке, как танковые надолбы, — как шеренги отборных солдат встали они перед вами. Они и родились лишь для того, чтоб не пустить нас к праведной земле… И вдруг они сами, как в бредовом сне, сорвались, зашумели и, буровя воды, пошли в атаку. Хоть всем было известно, что большие клады, подобные нашей мечте, не даются даром, во многих из наших зарубежных друзей дрогнуло сердце — они ли, рифы, распорят наше стальное чрево, мы ли с ходу раскрошим их тяжестью накопленного могущества. Так началось э т о.
За четверть века кем только ни прикидывалась подлая бессмертная смерть, пытаясь потоптать самую честную и живучую поросль человеческого рода. Она рядилась в белых генералов на пышных конях или без оных, в трусов и капитулянтов, в сладкоголосую птицу-чаровницу, соблазнительно напевавшую о санаторном отдыхе для страны, уже разгорячённой созидательным трудом, в ползучую диверсантскую тать… и всякий раз, железною скребницей содрав ее непрочный грим, мы видели одно и то же, давно знакомое нам, костистое и с зубатым оскалом личико, которого, казалось, хоть кулак искровяни, ничем не проймёшь. Теперь она оделась в голубой мундирчик со свастикой на рукаве, чёрную прядку клинышком наклеила поперёк лба и клоунские усики над губою; она сменила прежнее, сенокосного типа, вооружение на иное, похитрей и посовременней, она раздвоилась, расчетверилась, размиллионилась… ни один самый ядовитый микроб не плодится так, как размножилась эта — даже не в чёрные кулиги саранчи, а в несметные рати смертяшек! И у каждой из них имелся походный котелок на твоего курёнка, вострый зубок на твоё, пусть даже зелёное яблочко, ножичек на твоё дитя, хомут и печка на тебя самого. Впрочем, куда там: они видели в нас даже не послушные рабские машины, но сырьё для своих мыловарен, медицинских застенков и компостных куч. Им нужна была твоя шкура для обивки мебели, кровь твоих малюток для врачеванья недостреленных сквернавцев, локоны твоей невесты для их похабных семейных тюфяков. Хорош ты был в полной срамной своей наготе, распоясавшийся старый мир!
Когда на Нюрнбергском процессе переводчик шептал мне в микрофон о подробностях зверского фашистского изуверства, казалось мне — это совесть шепчет мне в ухо:
— Что, понял теперь, миленький, почему уголь, нефть и сталь полтора десятка лет не сходили с наших газетных столбцов? Потому, что из этих первородных грубых стихий, с прибавкой человеческого творчества, создаётся таинственный сплав свободы и счастья. Ими заряжаются пушки, они текут в крови державы… Теперь полностью дошло до твоего сердца вещее капитанское слово, сказанное в начале нашего похода к праведной земле: «либо мы сделаем это, либо нас сомнут»? И если ты металлург — не из твоей ли плавки родился снаряд, которым была окончательно расширена брешь в бетоне германской обороны. И если ты текстильщик — не твоё ли прочное волоконце вплетено в петлю, в которой со временем повиснут нюрнбергские лиходеи. И если ты крестьянин, то, может быть, именно твоей щедрой горстью колхозной ржи были засыпаны глаза главной смертяшки… Бережно храни на груди этот университетский диплом сталинской науки!.. И если завтра снова повелит капитан удвоить засыпку хлеба в пазуху государства, утроить скорость станков, учетверить приплод твоих домен и мартенов — станешь ли ты теперь желать времени на перекурку да пряничка к светлому дню? Гляди внимательней на этих призраков фашистской ночи, пока не развеял их в прах приговор трибунала. Тебя даже не засекли бы, из тебя выцедили бы твою жизнь, как из тюбика, по мере надобности для германского хозяйства… если бы не капитанская прозорливость и всенародное трудовое единство рабочих и служащих, солдат, крестьян и нашей отличной советской интеллигенции. Вот что бывает, когда пять разновеликих пальцев сжимаются в кулак!
И опять не станем перечислять всех этапов того беспримерного поединка со смертью. Мы все — как бирки, на которых каждый денёк войны надёжно зарублен для памяти. Кроме того, у солдат крепче, чем у поэтов, память на события последних лет… Были горестные дни вначале; помнится, чёрный иней свисал с деревьев в эту самую пору, и хлебушко был черствей камня, и самая водка отзывала пригарью. Не меньше, чем добытую радость, береги эту светлую скорбь по родимой земле, попираемой ногами завоевателя!.. Со сжатыми зубами дралась Родина, и всё дралось в ней — воины и старухи, даже пылающие леса, даже самый воздух, раскалённый русским морозом досиня. Всё двигалось и сшибалось, и, может быть, только он один, Сталин, мыслитель и полководец, стоял так прямо и безмолвно, со своим бессонным штабом, посреди этого губительного вихря воющего железа, огня и разъятых тел. Он был видней всех врагу, как голова партии и армии, и потому это был самый передовой солдат в самой передовой цепи. Как на сторожевую твердыню рушились на него первее всех заботы, тревоги и прямая вражеская ненависть, и всякий из нас, как бы железен ни был он, сломился бы при этом, как тростинка. Вспомни, как качался маятник победы меж двух враждебных лагерей, и тогда стало необходимо в каждого вложить частицу капитанской воли, чтоб укрепить решимость к преодолению гибели: так от щепотки благородного вольфрама крепчает и становится несокрушимой сталь. И вот он роздал нам себя… Так сколько же нужно было иметь внутри, чтоб не иссякнуть, чтоб хватило на всех, чтоб по стольку осталось в каждом про запас. Не говоря уже о молодёжи, иным стало душевное вещество и старшего поколения. Это хорошо сознают и наши всемирно знаменитые полководцы, и хозяева заводов, откуда, подобно вулканической лаве, круглосуточно извергались танки и пушки, — блистательные советские артисты и рекордсмены социалистического труда, преобразователи природы, и тот безвестный письмоносец, который понесёт мое слово по всем капиллярам родины, — искатели горных богатств, конструкторы сторуких машин и строители вместительных палат для них, творцы слова и пахари колхозных нив, мастера атомной инженерии и сами высокие соратники его, на которых лежит его свет, как на его собственном челе почил навечно отблеск ленинского гения. И это есть правда наша, потому что имя Сталина сделалось нынче паролем победы, содержанием эпохи и биографии страны.