интерес ко всему окружающему.
Все ему здесь родное! На помосте балагана кривляется черт — наивный, но дорогой ему предок собственного Мефистофеля, воспоминание детских лет, и модели, и самого художника. Рысаки несутся по улице или мирно стоят в ожидании седоков. Гроздь разноцветных шаров колышется над базарной площадью. Подвыпивший перебирает ногами под гармонику. Бойко торгуют лоточники, и идет на морозе чаепитие у громаднейшего самовара.
Все это породило Шаляпина и до сих пор живет в нем самом. Чем-то напоминает простодушного выходца из этих мест, который, преуспев в жизни, явился в родные Палестины показаться во всем своем блеске и славе и в то же время рвется доказать, что ничего не забыл и никакой былой сноровки и силы не растерял.
Еще, кажется, не написаны запальчивые есенинские строки:
«К черту я снимаю свой костюм английский: Что же, дайте косу — я вам покажу — Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий, Памятью деревни я ль не дорожу?»
Но похоже, что нечто подобное вот-вот сорвется с губ Федора Ипановича и полетит на снег роскошная шуба.
Шаляпинский портрет — не просто вершинное достижение Кустодиева в этом жанре. Это — одна из его лучших живописных песен о России вообще, поразительный синтез различных, казалось бы, далеко отстоящих друг от друга струй его творчества.
На первый взгляд не много общего между портретами людей, живущих напряженнейшей духовной, интеллектуальной жизнью: старой модели художника певца И. В. Ершова, «настоящего, божьей милостью, поэта» М. А. Волошина, А. И. Анисимова, молодых профессоров (а в будущем — академиков) П. Л. Капицы и Н. Н. Семенова, совсем юного Дмитрия Шостаковича — и такой бытовой «прозой», как, например, «Купчиха за чаем» или «Голубой домик».
Однако портрет Шаляпина «выдаст» их общий пафос — восприятие художником элиты науки и искусства как не отделенной от обычной народной жизни и тесно связанной с ней разнообразными узами.
Мысль эта с совершенной отчетливостью ощутима и в изображении Анисимова. Типичный русский пейзаж с подымающимися за рощей церковными главками и строениями, служащий фоном для героя картины, не просто «намекает» на конкретную профессию Анисимова — знатока отечественного искусства, реставратора. Весь облик его с вдумчивым лицом и острым взглядом как нельзя более характерен для лучших представителей русской интеллигенции. Анисимов легко может быть принят, к примеру, за одного из славной плеяды земских врачей или учителей, вся деятельность которых протекала в самой гуще родного народа.
И это полотно, и ему подобные продолжают ту традицию в кустодиевском творчестве, которая берет свое начало от портретов Матэ, Билибина, Стеллецкого и достигает теперь замечательной выразительности и лаконизма.
В портрете Капицы и Семенова покоряет соседство в этих ученых ясно ощущаемой остроты ума с молодой жизнерадостностью и мягкой человечностью. И если бы мы даже не знали из воспоминаний дочери художника, что Капица, бывая у Кустодиевых, «участвовал в шарадах, шалил, веселился, показывал фокусы», то нечто подобное можно предположить по этому прекрасному портрету, открывающему в обоих стремительно восходящих светилах науки людей, которым ничто человеческое не чуждо.
Кустодиевский «Голубой домик» для некоторых исследователей как будто из совсем другого, «низкого» мира.
«С кистью в руках раздумывая над уходящей в прошлое жизнью русского обывателя, — писал, например, Марк Эткинд, — Кустодиев рассказывает об убогом прозябании мещанина, ограниченном стенами элегического „голубого домика“, где люди рождаются, гоняют голубей, женятся, пьют чай и умирают — по-мещански „уютно“, бессмысленно, тупо…».
Однако прислушаемся к тому, что говорит об этой картине в своих воспоминаниях сын художника: «Он хотел… охватить весь цикл человеческой жизни… Ему хотелось, руководствуясь стилем своих любимых учителей — „малых голландцев“ и Федотова, — привлечь внимание зрителя действием, различными положениями персонажей. Мальчишка, сидящий на крыше и гоняющий голубей, был внесен в картину, когда она была почти закончена: „Без него пусто, он завершает композицию. Да и я в детстве страшно любил гонять голубей…“»
Картина многофигурна и многозначна. Лирика в ней, как и в самой жизни, соседствует с анекдотом, а бытовой говорок внезапно воспаряет на философские высоты.
Посмотришь на простодушный провинциальный любовный дуэт девушки, сидящей в открытом окне, с облокотившимся о заборчик молодым человеком, потом переведешь взгляд чуть вправо и в женщине с ребенком видишь как бы продолжение этого романа.
Глянешь влево — и перед тобой живописнейшая группа: полицейский мирно играет в шашки с бородатым обывателем, возле них ораторствует некто наивный и прекраснодушный — прямо-таки Кулигин новых времен, — в шляпе и бедной, но опрятной одежде, и сумрачно вслушивается в его речь, оторвавшись от газеты, сидящий возле своего заведения гробовой мастер.
И могучий тополь, соседствующий с домом и как будто благословляюще осеняющий его густой листвой, — не просто пейзажная деталь, а едва ли не своеобразный двойник человеческого бытия — древо жизни со своими различными ветвями.
И все уходит, уходит взгляд зрителя вверх, к мальчику, озаренному солнцем, и к парящим в небе голубям.
Нет, решительно не похожа эта картина на высокомерный или даже чуть снисходительный, но все же обвинительный вердикт обитателям «голубого домика»!
Полный неизбывной любви к жизни, художник, говоря словами поэта, благословляет «и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду» и утверждает родственную близость, связь «былинок» и «звезд», житейской прозы и поэзии.
«В своих работах хочу подойти к голландским мастерам, к их отношению к родному быту, — говорил Кустодиев Воинову. — У них масса анекдота, но анекдот этот чрезвычайно „убедителен“, потому что их искусство согрето простой и горячей любовью к видимому. Голландские художники любили жизнь простую, будничную, для них не было ни „высокого“, ни „пошлого“, „низкого“, все они писали с одинаковым подъемом и любовью».
В двадцатые годы, для которых во многом характерно было максималистское «третирование» «косного быта», совершенно метафизически понимавшегося как антипод революционной нови, эта позиция художника многим представлялась консервативной и чуть ли не реакционной.
Пройдут еще десятилетия, прежде чем иные писатели и поэты, прежде рьяно отрицавшие «мещанский» быт, вернутся к нему как блудные сыновья.
«Здравствуй, давний мой приятель,